Литмир - Электронная Библиотека

«Мне твой начальник заплатил».

Потом повез ее в больницу. Нина рассказала врачу, немолодой женщине, что с ней случилось. Но та молчала с каменным лицом. На основании выданной ей медицинской справки тетя Нина была обвинена в сотрудничество с фашистами и получила пятнадцать лет лагерей. От нервного потрясения она на всю жизнь потеряла голос.

Такие горькие страшные судьбы были у людей, которых я знал, среди которых рос. А сколько таких людей по всей стране? Десятки, сотни тысяч, миллионы? А тех, кто не расскажет свои истории – расстрелянных, замученных насмерть?? Страшные, невосполнимые жертвы. Разве можно забыть об этом и снова восхвалять главного палача?

Теперь прошлое выглядывает из-за угла, как рецидивист, готовый взяться за старое. Многовековая привычка к тому, что «вот приедет барин, барин наш рассудит» взрастила в покорность и страх перед свободой. И молчание тех, кто знал и видел ту правду, молчание моих родителей, могло обречь их детей на роль новых жертв?

А я не хочу превращаться в частичку гумуса, на котором будет произрастать уродливое растений, усыпанное шипами и покрытое кичливо-яркими цветами, – государство безропотных жертв и добросовестных палачей.

Бог не заметил…

«Я сразу различил лицо

старой, грузной женщины с побелевшими от мороза щеками и блестящими

неподвижными глазами. Она была закутана в тряпье: голова обернута в обрывки

шали или пледа, туловище неимоверно утолщал заплатанный просторный бушлат,

надетый поверх пальто, ноги-тумбы были обуты в огромные разношенные

армейские ботинки. Ей в плечо врезалась лямка от веревочных постромок,

привязанных к деревянным санкам – довольно длинным, но не настолько, чтобы

уместились ноги лежавшего на них навзничь мужчины. Они деревянно

вытянулись, оставаясь на весу, носки расшнурованных ботинок, неподвижные и

жуткие своей оцепенелостью, торчали кверху».

Олег Волков «Погружение во тьму».

Зареченск… Городков с таким незатейливым названием в российской империи было немало. И похожи эти городки были не только названием.

В каждом из них – центральная улица, длинная и благоустроенная. В середине ее располагалась церковь, а на приличествующем расстоянии заведение, соперничающее с ней (и весьма успешно!) в борьбе за кошельки людей – кабак. Между ними тянутся лавочки и магазинчики, главной достопримечательностью которых, особенно в изнуряюще жаркий летний день являлся сам хозяин, украшенный окладистой бородой и внушительных размеров брюхом.

На других улицах нет никаких достопримечательностей. Они разбегаются и расползаются от центра городишки, подчиняясь прихотям местного ландшафта. Домики то приближаются, то отдаляются, отстраняясь друг от друга пустырями, захваченными репейником. И каждый – визитная карточка своего хозяина. Вот тщательно выкрашенный крепыш, отгороженный от улицы железными воротами. Он не хуже генеалогического дерева рассказывает о нескольких поколениях хозяйственных, прижимистых, знающих себе цену мужиков.

А вот в конце улицы хлопает на ветру покосившейся ставней домик-бедолага, скрипит, жалуясь на своего хозяина давно уже некрашеная, висящая на одной петле калитка

Неглавные улицы обычно пустынны. Наполняются они людьми редко: по большим праздникам или на свадьбы да на похороны. А в обычный день проковыляет по улице сгорбленная, но все еще проворная старушка или промчится пацаненок. Да поздно вечером, натыкаясь на деревья и заборы, бредет домой хозяин дома-недосмотрыша, оглашая окрестности самым неистребимым наследием татаро-монгольского нашествия и возмущая местных блюстителей порядка – дворняг.

Вот на такой улице одного из Зареченсков произошло обычное, но всегда великое событие – на свет появился Человек. В небогатой еврейской семье родился шестой ребенок – девочка.

Ее отцу, местному счетоводу, было уже шестьдесят лет, и он стеснялся своего позднего отцовства, но все просил подержать на руках малышку, качал ее и тихо шептал-напевал еврейские песни. И когда ее забирали, лицо его было мокро от слез.

Когда Сонюшке исполнилось семь месяцев, отец навсегда покинул родной дом. Его неказистый гроб вынесли из дома, и двор огласился дружным плачем: таким неожиданно маленьким, каким-то детским показался последний приют человека, давшего миру шестерых детей.

Покойник лежал в нем со спокойным, примиренным со случившимся лицом. И лишь на кладбище могло показаться, что он досадливо поморщился, когда жена и дочери снова истошно запричитали. Лишь Сонюшка молчала и таращила глазенки.

После смерти кормильца семья обеднела. А главным человеком в доме стала малышка. Несмотря на скудость еды, она росла толстушкой – ей доставались лучшие кусочки. Она никогда не плакала, не боялась посторонних, всем улыбалась, а как только встала на свои толстые ножки, тут же начала неутомимо бегать. Розовощекая, черноглазая, с густым облачком черных, вьющихся волос она радовала взгляд. Ее детское очарование спасло ее от страшной участи других детей.

Когда черносотенцы устраивали очередной погром, и из еврейских домов раздавались жуткие крики и предсмертные хрипы, кто-нибудь из соседок забегала в дом, хватала Сонюшку в охапку и, прикрыв ей лицо передником, уносила к себе.

Когда девочке исполнилось десять лет, из большой семьи в живых остались только она, мать, да старшая сестра, потерявшая рассудок, – у нее на глазах зарубили младших братьев.

В доме навсегда поселилось горе. Разбитое окно угрожающе-печально сверкало трещинами-ранами, стол чернел обгорелым углом. Табуретки, сбитые кое-как, для прочности были перевязаны старыми поясами от утерянных нарядных платьев. На веранде без устали свистел ветер.

Изменились и его обитатели. Мать постарела, поседела, страшно опустилась. Длинные седые пряди ниспадали на лицо, цеплялись за поношенную кофту. Она не меняла старую юбку с отпоровшимся подолом. И каждый день мела им дорогу к кладбищу. Соседские дети боялись ее, называли Бабой-Ягой. Взрослые смотрели ей вслед, кто-то с сочувствием, кто-то с осуждением.

На кладбище она подолгу, неподвижно стояла у пяти неухоженных могил, трогательно заросших кустиками лесной земляникой. Празднично белели они в начале лета, трагически краснели капельками ягод-кровинок – летом. А осенью покрывали холмики листьями цвета засохшей крови.

Обычно мать брала Сонюшку с собой. Ее розовое личико тускнело по мере приближения к кладбищу. Она испуганно оглядывалась и прижималась к неподвижной матери. И только, когда она, устав и проголодавшись, начинала хныкать, мать приходила в себя и, все такая же безучастная, возвращалась домой.

Чем дальше они отходили от кладбища, тем веселее становилась Сонюшка. Дома она не унывала никогда. Ее смех и лепет преображали и заросший бурьяном двор, и изуродованный горем дом. Счастливая девчушка обладала удивительной способностью находить удовольствие в самом процессе своего существования. Ей не нужны были игрушки, она развлекала себя сама, беседуя с залетевшей во двор птичкой или пойманным жучком, или выводила незатейливые рисунки на песке. А когда зимой она сидела дома, то жалела разбитое зеркало, ссорилась с табуреткой, о которую ударялась, рисовала пальчиком на запотевшем оконном стекле. Или напевала детские песенки сестре, которая, сидя на кровати, непрерывно покачивалась, заглушая неутихающую душевную боль.

Мать целыми днями лежала, поднимаясь лишь для того, чтобы накормить дочерей.

В шесть лет Сонюшка пошла в школу. Учеба давалась ей тяжело, но и в школе она стала всеобщей любимицей. Сначала однокашницы, беспощадные вдвойне, как дети и как женщины, издевались над ней, высмеивали ее полноту, неповоротливость, тугодумие. Но она не умела обижаться. Даже когда ее толкали, она падала, но, встав и отряхнув платьице, тут же была готова играть с обидчиками. И ее перестали обижать. К ней не прилипло ни одно насмешливое прозвище.

5
{"b":"730414","o":1}