События 16–17 октября 1791 года, прозванные Резней в Ледяной башне, знаменовали последнюю попытку Авиньона отстоять свою независимость от государства и мрачно предвещали якобинский террор.
Реакция на эти зверства не утихала несколько десятилетий: Жюль Мишле посвятил этим событиям две главы своей «Истории Французской революции» (1847). Но впереди ждали другие потрясения. Хотя в период консульства Наполеона Бонапарта спокойствие наконец-то восстановилось, а папа в 1797 году смирился с включением Авиньона в состав Франции, император и его режим по-прежнему были здесь не в чести. 25 апреля 1814 года, по пути на остров Эльба, Наполеон сделал остановку в Авиньоне и едва спасся от толпы, готовой разорвать его в клочья. Его сторонникам иногда везло меньше. На заре Белого террора в период реставрации Бурбонов убили наполеоновского маршала Гийома Брюна, героя Империи: толпа авиньонцев линчевала его и швырнула труп в Рону. На портретах Брюна, написанных в Наполеоновскую эпоху, изображен бравый красавец с волевым подбородком и дерзостью во взоре, в мундире, украшенном перевязями и орденами, лентами и эполетами. Однако – как обстоит дело со многими старинными портретами – мы знаем о страшном уделе галантного кавалера, который смотрит с полотна как живой; мы видим, как это решительное умное лицо исчезает в холодных, бурных волнах Роны. Брюн был непоколебимым республиканцем, чем возбуждал подозрения у Наполеона, а также победоносным военачальником и дипломатом – но не устоял в неравном бою с толпой роялистов, уже одержавшей победу во Франции на более широкой арене.
Заинтересовавшись этой историей, я листаю толстый труд Жозефа Жирара «Évocation du vieil Avignon» – «Воспоминания о старом Авиньоне». Обо всех местных массовых убийствах и линчеваниях – хаосе революционной эпохи – в книге упоминается скупо. Немногочисленные истории на эту тему перемежаются зарисовками про кардиналов и королей. Но сын Жозефа стал хорошо разбираться в теме насилия и в последующие десятилетия писал о ней, находясь вдали.
Но даже в далекой Америке Авиньон оставался для него путеводной звездой: влияние этого города чувствуется в здравомыслии Жирара, его психологической независимости, аллергии на лицемерие, умении распознавать нелепости, непреклонном сопротивлении интеллектуальным модам.
У себя во дворе на Френчменс-роуд, среди колибри и цветов, он размышлял вслух: «Действительно ли я живу в Калифорнии? Сегодня человек может прожить где-то всю жизнь, оставаясь там „нездешним“. Так что я, вероятно, больше француз, чем кто-то другой. Учтите, во многих отношениях Франция не слишком отличается от Америки – но кое в чем отличается. У нее другие отношения с христианским прошлым». Как-никак долину Роны обратили в христианство то ли в I, то ли во II веке.
Прованс был для Жирара опорой и отправной точкой, хотя с 2008 года он больше не мог ездить во Францию – здоровье не позволяло. Он вспоминал об отце, сидя в кресле в стиле Людовика XV – исцарапанном, светлого дерева и с розовой бархатной обивкой, прежде принадлежавшем Жозефу Жирару. И, как всегда, напоминал мне, что его отец был хранителем Папского дворца.
Глава 3
Мрачные времена в «Городе света»
Я никогда не забуду, что меня изгнали из Стаи.
Редьярд Киплинг. «Книга джунглей»
Семья Жирар жила на Шеман де л’Аррузер, откуда была прекрасно видна и слышна железная дорога, так что дети играли в поезда и на фоне поездов. Но в мрачные времена немецкой оккупации обнаружилось, что у железнодорожного транспорта есть и негативные стороны. Во время отступления немецких войск страны антигитлеровской коалиции бомбили Авиньон, поскольку железная дорога – объект стратегический. Несколько бомб упало и близ дома семьи Жирар. Когда лет через десять Марта приехала сюда погостить, от нее этот факт скрыли: новоиспеченные свекор и свекровь решили, что невестку уязвит любое упоминание об американских бомбежках.
Вспоминая годы войны, Жирар сказал с нажимом: «Это не взволновало меня так, как должно было бы взволновать». Место этой фразы – в ряду его многочисленных высказываний о том, как бесстрастно он реагировал на происходившее вокруг; казалось, он сам был озадачен своим невозмутимым характером. Однако впоследствии я призадумалась: может, в таких обстоятельствах он просто не испытывал тех чувств, каких сам от себя ожидал, или тех чувств, которые испытывали, если верить их собственным словам, другие? Но найдется ли на свете человек, чьи подлинные чувства совпадают с его готовыми представлениями о жизни? «Оккупированный Париж парализовал меня», – заявил однажды Жирар36. Этим сказано все.
* * *
В зимнюю пору Париж может быть неприветливым и унылым, особенно если пытаешься наладить жизнь в этом большом городе, вообще не имея там друзей, а вокруг – немецкие офицеры, нацистские чиновники и местные жители, в той или иной мере сотрудничающие с оккупантами. В годы войны Жирар был в этом городе студентом-провинциалом и жил, считая каждый сантим. Он вспоминал о голодающем Париже.
С 1943-го по 1947 год он учился в Школе хартий. «Ничего хуже я в жизни не испытывал», – говорил он с жаром. В Школу его в конце концов приняли – правда, он оказался одним из последних абитуриентов, зачисленных на курс. «Я это ненавидел. Я ненавидел Париж. Я ненавидел Париж, как никакой другой город». Жирар здесь был чужаком, и отнеслись к нему, по его словам, с некоторыми предрассудками, видя в нем провинциала-«южанина». Он, как всегда, хотел было «удрать обратно в Авиньон», но под немецкой оккупацией передвижения по стране были штукой трудной: уехать в Париж было проще, чем вернуться в Прованс. Первый год он дрожал от холода в неотапливаемом номере «Отель дю Скуар Монж» и его жизнь протекала, казалось, в основном в метро. Вдобавок немецкие оккупанты, естественно, отбрасывали тень на эмоциональную атмосферу в городе, провоцируя сложный комплекс чувств и переживаний: и отрицание очевидного, действовавшее как психологический защитный механизм, и страх, и внутренние противоречия.
«Всю жизнь я был способен работать только вне институций, а потому подсознательно работал против них. И, конечно, в очередной раз начал разыгрываться все тот же сценарий, – рассказывал он. – Едва я поселился в холодном и голодном Париже 1942 года37, мной, как обычно, завладело одно-единственное желание – вернуться домой. К счастью, этому препятствовала так называемая „демаркационная линия“ между оккупированной Францией и вишистской Францией. В общем, это благодаря немецким оккупантам я умудрился доучиться в Школе хартий»38.
Второй год обучения прошел лучше, хотя в те годы у него куда-то делся дар отчебучивать веселые проделки и обзаводиться сообщниками по проказам или просто друзьями. Жирар был вынужден полагаться на милосердие незнакомых людей и в конце концов поселился на самой длинной улице Парижа. «К счастью, на втором курсе благодаря одному милосердному „хартисту“ мне дали место в общежитии, в доме 104 на рю де Вожирар. В студенческие годы там проживали в том числе Франсуа Мориак и Франсуа Миттеран (разумеется, не одновременно). Там были сыновья крупных землевладельцев из Нормандии или Иль-де-Франса, присылавших нам тонны картошки. Мне из Авиньона не присылали почти ничего съестного. Положение моей семьи не располагало к сделкам на черном рынке, ведь отец был хранителем музея и не имел в распоряжении ничего пригодного для обмена на продукты»39.
В те годы его продолжали преследовать болезни. В Школе хартий он подхватил первичную инфекцию, которую посчитали предвестьем туберкулеза. По переписке Рене Жирара, Жозефа Жирара и администрации Школы в тот период видно, как часто прерывалась учеба. В 1944 году Рене долго не посещал занятия (из-за болезни его также признали негодным к военной службе), в 1946-м снова был вынужден вернуться в Авиньон из-за пневмонии. Бесспорно, он еще и поэтому сфокусировался на родном городе в своей дипломной работе на тему «Частная жизнь в Авиньоне во второй половине XV века». Разумеется, эта тема была коньком его отца (Жирар-старший написал диплом об истории региона в конце XIV века): собственно, тот и помог ему с дипломной работой – и не только с замыслом, но и с его воплощением в жизнь. Выздоравливая, Жирар продолжал исследования в авиньонских архивах.