Как он однажды заметил со свойственной ему уклончивостью: «Эта личная вовлеченность вопрошающего, которую невозможно убрать за скобки, а заодно, с другой стороны, всеобъемлющий характер вопроса придают моим исследованиям „философский“ и даже „религиозный“ оттенок, из-за которого они, возможно, никогда не станут „научными“ в глазах ученых. Означает ли это, что наша научная культура может игнорировать этот вопрос? И, по большому счету, может ли она позволить себе его игнорировать?»6
Во всей этой книге, с начала до конца, я шла на поводу у своего личного предвзятого убеждения, которое разделял и один из любимых писателей Жирара. Вот как это сформулировал профессор, которого я знала по Мичиганскому университету, – ученый-славист и издатель Карл Проффер (издательство «Ardis Books»): «Достоевский уверял, что тебя учит жизнь – а не теории, не идеи. Посмотри, куда людей заводит в итоге их жизнь, – и это научит тебя истине»7. Для научного наследия Жирара лучшая рекомендация – он сам. Жирар в общем и целом жил по принципам, которые проповедовал, и, практикуя их, постепенно совершенствовался. Я знаю по собственным наблюдениям, каким колоссальным чувством собственного достоинства он обладал, какой примечательно безмятежной, исполненной взаимной преданности была его супружеская жизнь, как он был трудолюбив, как верен друзьям, с которыми дружил всю жизнь, с какой неизменной учтивостью общался с новыми знакомыми – такими, как ваша покорная слуга. Некоторые утверждали, что эти ласковость и нежность были побочным эффектом преклонного возраста, но точно так же можно было бы утверждать, что старость приводит к застою, раздражительности и косности. По крайней мере, когда я заглядывала к нему в гости, он до конца своих дней оставался жизнерадостным, любознательным и неунывающим. Он был великий человек и мудрый человек; мне доводилось знавать других великих и других мудрецов, но ни один из них не обладал такими чертами характера, как Жирар; его личные качества произвели на меня самое благоприятное впечатление еще до того, как я познакомилась с его научными трудами.
Однако он не жаждал быть героем и сам постарался преуменьшить значение своей личной истории. «В двадцать три года я уехал из Франции в США. Преподавал в нескольких университетах, женился, обзавелся детьми. В летние каникулы много раз ездил с семьей во Францию и в Европу, а также провел там несколько лет в творческих отпусках, – писал он. – Итого, по меркам второй половины ХХ века, жизнь довольно банальная»8.
Я же – как и подозревала с самого начала – обнаружила, что это далеко не исчерпывающий рассказ. Пусть со стороны его жизнь и казалась безмятежной, на его долю тоже выпали душевные волнения и страдания. В разговорах со мной и другими Жирар со стоическим постоянством преуменьшал значение событий и силу своей реакции на эти события, даже когда его версия не вязалась с воспоминаниями очевидцев. Тем, кто порицал его за высокомерие, следовало бы обратить внимание на его скромность: «Я не утаиваю свою биографию, но не хочу пасть жертвой нарциссизма, к которому все мы склонны»9. Обычно говорят, что описывать чью-то жизнь – значит разочароваться в герое биографии. Я рада сообщить вам, что этого не произошло. Исследуя величайшие литературные произведения, Жирар всегда уверял, что история романа – это и история его автора. То же самое мы можем сказать о Жираре и совокупности его трудов. Но Жирар самовыражался не в художественной литературе, а в области наук о человеке. Писал красноречивым, живым и убедительным языком. Однако жизненный опыт, стоящий за его теориями, до сих пор оставался в тени. Его книги уже в нашем распоряжении; а здесь перед вами – намеченная в общих чертах траектория его жизненного пути.
Глава 2
Путеводная звезда
Изобразит, как будто бы призванье
Его – бесчисленное подражанье.
Уильям Вордсворт, «Откровения о бессмертии»
Город небольшой, а дорожное движение стремительное. Мне следовало либо срочно и решительно свернуть с автострады, либо, отдаляясь от неподвластных времени центральных кварталов Авиньона, поехать прямо, и тогда полуденный поток автомобилей, увлекая за собой мой взятый напрокат серебристый «ситроен», направил бы меня, словно центробежная сила, либо к Роне, либо к Ле-Понте и Барбантану.
Современная кольцевая автомагистраль льнет к старинным укреплениям, крепко обнявшим город. Легко отвлечься от дорожных знаков, когда едешь мимо семисотлетних стен – высоких, белых, с зубцами поверху и тридцатью девятью массивными башнями. «Да будет мир в стенах твоих, благоденствие – в чертогах твоих!» – восклицал Псалмопевец (Пс 121:7), и в былые времена жители этого провансальского города наверняка искренне рассчитывали, что стены и башни обеспечат им защиту и могущество. Но нынче те же архитектурные памятники – словно ладьи на гигантской шахматной доске, где партия, беспрерывно длившаяся несколько столетий, приостановлена в ожидании следующего хода.
Сверни на съезд, ведущий к городу, и внезапно обнаруживаешь, что ты уже на месте: прямо перед тобой – Папский дворец, самое большое и одно из самых впечатляющих в архитектурном отношении готическое здание всего христианского мира; неприступный и величественный, дворец словно вырастает из Домской скалы. Цитадель, отбеленная солнечными лучами, повелевает городом, и потому кажется совершенно естественным, что автомобилям въезд воспрещен, а самый эффективный способ передвижения обычно – пешком.
Сегодня Авиньон – небольшой провинциальный город с руинами и музеями, школами и магазинчиками, и его величественный лик упрямо обращен в прошлое. Но когда-то он шел в авангарде истории: то был центр средневекового христианства, город пап и антипап в краях святых и еретиков. Для Рене Жирара Авиньон – место, где он провел важнейшие для формирования его личности годы, город, оставивший на нем неизгладимый отпечаток. Отец Жирара был хранителем Папского дворца и видным специалистом по истории города и региона, а значит, душа юного Рене просто обязана была впитать долгое прошлое Авиньона, хотя впоследствии Жирар и преуменьшал его очарование.
«Если ты родом из Авиньона, это не так уж и романтично. В чем-то он больше похож на итальянские города, чем на французские, – сказал однажды Жирар. – Это, в сущности, юг, и люди больше, чем на севере Франции, склонны проводить время под открытым небом. Разница между севером и югом Франции довольно велика… До моря неполных 50 миль. Но это не Ривьера, а маленький провинциальный город».
И все же Авиньон часто всплывал в разговорах. Я всегда подозревала, что этот город упрочил невосприимчивость Жирара к модным интеллектуальным веяниям и предвзятым представлениям парижской интеллигенции. Жирар так никогда и не утратил рудименты медлительного, мягкого, слегка певучего авиньонского выговора. Он находил забавным, что я интересуюсь его родным городом, но за внешней безмятежностью Авиньона скрывается бурная история, и я чувствовала, что Жирар втайне, как водится у старожилов, гордится городом, который сам же пренебрежительно величал «провинциальным».
Жирар нечасто говорил о своей жизни, если я не приставала к нему с расспросами, зато его город мог поведать мне свою историю. Город оказался разговорчивым и красноречивым – и захочешь, не заткнешь.
Жирар разъяснил мне, что бурная и яростная Рона, огибающая город, делит Францию на зоны влияния: к западу от Роны – испанская, к востоку – итальянская. Восток пошел с козырей, предрешив судьбу Авиньона в Средние века. Авиньон и Рим. Около сотни лет соперничество этих двух сил, сцепившихся в поединке, раздирало Европу надвое, раскалывая Церковь и государство, власть духовную и власть светскую. То, что здесь родился человек, разработавший теорию мимесиса, соперничества и конфликта, – не просто игра случая.