Казалось, еще минута-другая – и она потянется рукой к висящему на боку револьверу, как ее прервал голос Луначарского:
– Успокойтесь, Варвара Николаевна! И возьмите себя в руки. Во-первых, вы уже сдаете свои дела, как бывший председатель Петроградского ЧК, а во-вторых… Простите, Варвара Николаевна, но вы здесь не на митинге, и нечего горлом брать аудиторию.
Алексей Максимович покосился краем глаза на хозяина кабинета. Уже привыкший к подобным выпадам со стороны особо рьяных большевиков, в том числе и со стороны Яковлевой, у которой к нему были, видимо, какие-то свои особые счеты, он удивился реакции Луначарского на истеричный всплеск председателя Петроградского ЧК. Обычно невозмутимо-спокойный, он был взбешен, и было видно, с каким трудом он сдерживает себя, чтобы не сорваться в ответный крик. А Луначарский, между тем, словно гвозди вбивал в дубовую доску:
– Повторяю, успокойтесь, товарищ Яковлева, и прекратите свои оскорбления. Я, конечно, наслышан о ваших методах работы не только с арестованными, но и с подчиненными, которым вы можете тыкать револьвером под нос, но здесь Смольный, а не Гороховая, и я не позволю вам этого в своем кабинете.
Видимо, ожидавшая чего угодно, но только не подобной реакции со стороны Наркома просвещения, и тем более подобных слов в присутствии Зиновьева и Горького, Яковлева уже готова была зайтись в «революционном» крике, но ее вновь осадил Луначарский:
– Успокойтесь! И передайте эти мои слова тем товарищам из ЧК, которые будут непосредственно заниматься экспроприацией ценностей, как руководство к действию. То, что сказал Алексей Максимович, не поддается какой-либо критике, и в расчет будут приниматься только конструктивные предложения. В Петрограде сейчас действительно критическая обстановка, в том числе и с продовольствием, и чтобы хоть как-то поправить ее, нам срочно нужны деньги. Много денег. И единственный источник поступления этих денег – заграница, готовая скупать драгоценности, что изъяты при экспроприации.
– Могли бы и не говорить нам этого, – не выдержала, чтобы не огрызнуться Яковлева.
– Мог бы, – согласился с ней Луначарский, – если бы ваши сотрудники и подчиненные товарища Зиновьева… Впрочем, не будем толочь воду в ступе и прекратим выпады друг против друга. Тем более что из того, что можно было украсть – уже украдено. Однако, как член Реввоенсовета республики предупреждаю на будущее и прошу передать вашим подчиненным: любой, кто будет уличен в утаивании, а проще говоря, в хищении экспроприированных произведений искусства, ювелирных изделий, драгоценных камней и прочее, прочее, прочее, будет наказан по законам военного времени.
– То есть расстрелян? – уточнил Зиновьев.
– Да, расстрелян. Теперь дальше, и особенно это касается вас, Варвара Николаевна и вашего преемника на посту председателя Петроградского ЧК. Хотите вы того или нет, однако вашим сотрудникам придется работать в одной упряжке с Алексеем Максимовичем, и в тех случаях, когда дело будет спорным и касаться изъятия ценностей, которые подпадают под рассмотрение специалистов из Оценочно-антикварной комиссии, прошу подчиняться решению этой комиссии, а не своевольничать. Всё!
Зиновьев молчал, теребя какую-то бумажку в руках, что же касается Яковлевой, то она, явно униженная, едва сдерживала свои эмоции, чтобы не выплеснуть их в привычном крике.
Кабинет покидали также молча, и только Горького Луначарский попросил задержаться. Когда за Яковлевой и Зиновьевым закрылась дверь, он по привычке стащил с переносицы пенсне, протер стекла платочком.
– Ну и как вам всё это? Я имею в виду реакцию на создание комиссии. – По его лицу пробежала легкая тень, и он спросил, не дожидаясь ответа: – Не жалеете, что согласились взвалить на себя эту ношу? Чувствую, наживете врагов немало.
Алексей Максимович, у которого уже давно не складывались отношения с Зиновьевым, ухмыльнулся в усы и также негромко произнес:
– Ничего, отбодаемся. Тем более при такой поддержке, как вы и Владимир Ильич.
– Ну, особо-то вы мои возможности не преувеличивайте, однако, чем смогу – помогу. Кстати, как там продвигаются дела у Самарина?
– Признаться, пока что ничего не знаю, но уже в ближайшие дни смогу доложить вам что-либо конкретное.
– Хорошо, очень хорошо, – думая о чем-то своем, произнес Луначарский. – И моя личная просьба: постарайтесь наладить с Самариным чисто человеческий контакт. Такие профессионалы, как он, к тому же по-настоящему любящие Россию, еще потребуются нам.
Подобную характеристику Горький мог бы дать большинству тех ученых мужей, литераторов, художников, искусствоведов и артистов, которые уже на протяжении полутора лет практически ежедневно приходили к нему домой с одной-единственной просьбой – помочь выжить в это страшное время, однако он только откашлялся в кулак и произнес приглушенно:
– Я-то вас понимаю, как никто иной, а вот поймет ли это Ромбаба?
– Кто, кто? – удивился Луначарский. – Это еще какая Ромбаба?
– Простите, вырвалось, – хмыкнул в усы Горький. – А насчет Ромбабы… Неужто не знаете, что в Питере так Григория Евсеевича величают?
Удивлению Луначарского, казалось, не было предела.
– Ромбаба… А ведь действительно похож. Чертовски похож! И грудь, и бедра, и, простите, задница… – И он разразился негромким хохотом. Отсмеявшись, протер платочком уголки глаз и, всё еще удивленно хмыкая, произнес: – Кстати, о еде. Передайте Самарину, что он уже может получать свой паек. Это же касается и тех членов комиссии, которые будут работать с вами на постоянной основе.
Алексей Максимович верил и не верил своим ушам. Наконец до него дошел смысл сказанного, он благодарно улыбнулся и по привычке откашлялся в кулак.
– А вот за это мое личное вам спасибо. То-то радости будет у мужиков. Не поверите, Анатолий Васильевич, но уже сил нет ходить в Петросовет или в тот же жилищно-домовой комитет и упрашивать неизвестно откуда народившийся чиновный люд подписать бумажку на продуктовый паек или охапку дров для людей, которые были и остаются гордостью России.
«Москва, Совнарком.
В феврале месяце 1919 года по предложению наркома Красина была организована в Петрограде Алексеем Пешковым экспертная комиссия, цель которой заключалась в отборе и оценке вещей, имеющих художественное значение, в тридцати трех национализированных складах Петрограда, бесхозных квартирах, ломбардах и антикварных лавках. Эти вещи отбирались на предмет создания в Советской республике антикварного экспортного фонда».
(Государственный архив).
* * *
Покинув кабинет Луначарского, Зиновьев собрал все свои силы, чтобы только не дать выплеснуться рвущейся наружу ненависти, и, не произнося ни слова, пошел по длиннющему коридору Смольного, непроизвольно прислушиваясь к звонким шагам Яковлевой. Молчала и Варвара Николаевна, не в силах осадить свою гордыню. Наконец, когда уже не было сил молча накручивать в себе раздражение и унижение, которое она только что испытала в кабинете Луначарского, она резко остановилась и почти беззвучно окликнула Зиновьева:
– Григорий!
– Ну?
– Что «ну»? – осатаневшим голосом выкрикнула Яковлева. – Тебе не кажется, что нас с тобой только что выпороли, как нашкодивших гимназистов, и приказали вести себя так, как хотелось бы этому гнилому интеллигенту? Последние слова она произнесла, чуть убавив свой крик, и все-таки Зиновьев невольно обернулся, не слышит ли кто-нибудь ее. Однако коридор был безлюдно гулок, и он лишь хмуро произнес: – Ты бы, Варвара, того… укоротила свои эмоции, не дай-то бог, кто услышит.
– А мне плевать! – взвилась Яковлева. – Плевать, и еще раз – плевать! – Белая от ярости, она сжала кулаки и все тем же свистящим шепотом почти выдавила из себя: – Ненавижу! Если бы ты знал, как я его ненавижу! Ну хотя бы наедине высказал все те претензии, что имел ко мне. Один на один, как член Реввоенсовета председателю Петроградского чека. А то ведь в присутствии этого писаришки унизил. Да еще как унизил!