Парк был давно заброшен. Кроваво-красное небо довлело над Сашей, заставляя ее судорожно ловить ртом воздух. В панике она упала на кислотно-зеленую, неестественно яркую траву и зарылась носом в землю. Пахло чем-то странным: так пахло в кабинете химии, где она в прошлом году писала олимпиаду по математике. Тогда от запаха, видимо, реактивов, ей стало так плохо, что она потеряла сознание.
– Здесь кто-нибудь есть?
Пустота, и только завыл ветер в давно проржавевшем колесе обозрения, что возвышалось, будто оазис в пустыне.
– Простите, хоть кто-нибудь здесь есть?
И снова пустота. Сжав кулаки, Саша попыталась взять себя в руки и, наконец, проснуться – а затем поняла, что совершенно разучилась это делать. И тогда она сделала именно то, что сделал бы на ее месте любой человек, впервые в жизни столкнувшийся с новым, пугающим, совершенно неизведанным миром со своими правилами – осела на землю и зарыдала, не заботясь о конспирации.
* * *
Саша не помнила, когда прекратила плакать – кажется, солнце, ярко-оранжевое, кислотно-отвратительное солнце, вообще не поменяло свое положение. На носу повисла огромная сопля, и Саша с шумом ее втянула, вытерев нос рукавом.
Слезами горю не поможешь, говорила мама, когда Саша разбивала колени или приносила двойку по поведению, или когда Саша рассказывала маме, что ее травят в школе, и просила перевести ее в другую, плевать, насколько будет далеко от дома. Мама всегда цокала языком, поджав губы, и говорила, что она, Саша, абсолютная слабачка и никогда не добьется ничего хорошего, если не перестанет ныть и начнет что-то делать.
Саша, впрочем, и так всегда знала, что она слабачка. Уж будь Аня на ее месте, она бы точно не сдалась. Аня немного из другого теста – она рассказывала, как год назад потерялась в другом городе и спокойно, без лишних слез, нашла розетку в одном из торговых центров, зарядила телефон и по карте проложила маршрут. Саша бы так не смогла, потому что совершенно не понимает, как ориентироваться по карте, да и карты у нее на телефоне нет – у нее, честно говоря, на телефоне вообще ничего нет, кроме кнопок.
Как бы Аня поступила на ее месте?
Саша поднялась с земли – на брюках остались ярко-желтые разводы, как будто она пробежалась по полю из одуванчиков или села на плохо высохшую кислотно-желтую скамейку – и посмотрела вперед.
Впереди ничего не было, только безграничное, серое поле, которое сходилось на линии горизонта, обнаруживая перед собой серо-желтый натюрморт кисти сумасшедшего художника. Ни зданий, ни строений, ни хоть чего-то, отдаленно напоминающего о присутствии человека, здесь просто-напросто не существовало.
И тогда, в довершение ко всему, Саша услышала плач.
Плач – сама по себе очень страшная штука, потому что Саша по собственному опыту знала, что когда человек плачет, он хочет, чтобы его оставили в покое. Или пожалели. Другими словами, человек плачет в наихудшую минуту своей слабости, когда думает, что помощи ждать не от кого, и буквально кличет, просит о том, чтобы ему помогли.
Когда плачет ребенок – это страшно. Но когда плачет взрослый, наверняка уже высокий и бородатый мужчина, это еще страшнее. Именно поэтому Сашу так перекосило: плач был мужским. И исходил он от скрипящего на легком ветру колеса обозрения.
Впоследствии Саша думала о том, что, будь Аня на ее месте, она бы никогда не поперлась в незнакомом, причудливом месте на чьи-то крики, она бы и дома ни на чьи крики не поперлась, а то мало ли? Ведь Аня живет в довольно криминальном районе, да и страшных фильмов она смотрела довольно много.
Но Саша не была Аней. Саше было только тринадцать, и, несмотря на все тычки и пощечины, которые давала ей жизнь, верить людям она все-таки не разучилась.
– Я иду! – крикнула она голосу. Плач тут же прекратился, чтобы возобновиться с новой силой.
Колесо обозрения было насквозь проржавевшим и рассыпающимся на части. Оно уже давно откатало свой последний круг и брошено было доживать, постепенно превращаясь в ржавую, изъеденную сыростью и дождями труху. Раз в полчаса со смачным «плюхом» от колеса обозрения отваливалась какая-то, безусловно, очень важная деталь и падала прямо в лужу из машинного масла, крови и еще какой-то ерунды. Сиденья на этом колесе раньше наверняка были раскрашены в яркие цвета, может быть, даже во все цвета радуги, чтобы дети как можно больше голосили и тянули родителей за руку покататься. Но сейчас все они были одинаково серые, унылые и невзрачные.
Саша осторожно перепрыгнула через радужную от бензиновых разводов лужу и подошла ближе к колесу. На одном из сидений – тех, которым выпало оказаться на земле во время остановки – съежившись в комок, лежал огромный, тощий, заросший мужчина и громко, с повизгиванием, плакал.
– Вы в порядке? – Саша тронула его за плечо. Мужчина испуганно дернулся, с шумом упав с сиденья – колесо обозрения тоже ответило мрачным, обиженным скрипом – и с оторопью посмотрел на нее.
– Are you alive? – он заикался. Зубы стучали, не попадая друг на друга, и простую фразу он силился выговорить несколько минут. Глаза его были навыкате, взгляд метался по сторонам, крючковатый массивный нос был красным, словно у алкоголика, на щеках торчала щетина, а лицо было перекошено в гримасе неистового, животного ужаса.
Саша почувствовала, как по спине забегали мурашки.
– Вы в порядке… сэр? – английский плохо вспоминался, ведь на уроках, вместо того, чтобы слушать учительницу, Саша, как правило, лежала на последней парте и либо читала книгу, либо рисовала, либо, если книгу конфисковывали, а когда не было идей для рисунка, отчаянно считала минуты до конца урока. – Меня зовут Саша. Как зовут вас?
– Эрик. Саша, вы знаете, как отсюда выбраться? Вы умеете просыпаться? Понимаете, я… я… я уже второй месяц здесь, я не подписал бумаги, и у меня не получается проснуться, сколько бы я ни пытался. Они не дадут мне проснуться. Они не дадут проснуться и вам.
– Что значит – проснуться?
Эрик, отвлекшись от созерцания собственных коленей, посмотрел на нее долгим, пугающим взглядом. В этом взгляде собралось все: одиночество, стремление с кем-то поговорить, и боязнь того, что тебя не услышат. В этом взгляде Саша увидела чистое, неприкрытое безумие, и на мгновение ей стало страшно. А потом Эрик прикрыл глаза и оказался совершенно нормальным человеком.
– Я тут уже второй месяц. Голод и холод не ощущается, если об этом не думать, жажда – тоже. Только дико хочется курить. Я пытался спать, но если засыпаешь здесь – тут же и просыпаешься. Единственный выход – это сесть на метро и приехать на свою станцию.
– Тогда в чем проблема? Мы найдем станцию метро и сядем.
– Вы не понимаете, – Эрик мягко улыбнулся и пригладил всклокоченные вихры. – Единственное метро находится на севере, а чтобы попасть на север, нужно пройти через город, где сбываются ваши худшие страхи. Пока что я не готов. И, наверное, никогда не буду готовым. Понимаете, слышать ее… Видеть ее руки, сжимающие мое горло… Простите.
– Но земля же круглая, Эрик. Если мы пойдем в другую сторону, мы наверняка дойдем до метро, рано или поздно.
– Вы правы.
Эрик слез со сиденья и выпрямился, оказавшись выше, наверное, даже Аниного папы – а Анин папа был одним из самых высоких людей, которых Саша только видела – и мамы тоже, и, конечно же, куда выше самой Сашки. Она была ему где-то по пояс. Высокий и очень худой, он напоминал Саше Безлицего человека, страшилками о котором Аня пугала ее год назад. Очень бледный, с длинными, до плеч, кудрявыми каштановыми волосами, в какой-то странной полосатой футболке явно с чужого плеча, он казался каким-то ужасно домашним и потерянным.
Подойдя к Саше, Эрик молча взял ее за руку. Ладони у него были мокрые и абсолютно ледяные.
– Я вам не помешаю? Мне просто так куда спокойнее.
Солнце все так же не сдвинулось с мертвой точки – как казалось Саше, оно никогда и не сдвинется – ужасное оранжевое солнце, как на детском рисунке – и палило в затылок. Под ногами шелестела кислотно-зеленая трава, прямо как бумага, как сотни бумажных обрезков, но они упрямо продолжали свой путь.