Литмир - Электронная Библиотека
A
A
Тут всемогущий отец, чья первая власть над делами… (Pr. 65 = Aen. Х, 64)

У Вергилия это Юпитер, у Пробы – христианский бог, творящий мироздение. Ср. в центоне Маворция «О церкви»:

Ты, что правишь делами людей и богов вековечно… (С. 16, 4 = Aen. I, 230)

У Вергилия это обращение Венеры к Юпитеру, у Маворция – воззвание к христианскому богу, рядом с которым упоминание каких-то иных «богов» явно неуместно.

Другой пример из Пробы:

Сын мой, ты сила моя, великая власть, ты, единый… (Pr. 405 = Aen. I, 664)

У Вергилия это Амур, к которому обращается Венера, у Пробы – Христос, к которому обращается глас божий с неба.

Третий пример:

Власть ограничит его океаном, а славу звездами… (Pr. 320 = Aen. I, 287)

У Вергилия это слова Юпитера о грядущем Цезаре, у Пробы – вещание пророков о Христе.

Все примеры можно было бы многократно умножить. Но в целом резких переосмыслений среди них окажется не так уж много: центонисты их избегают. Это видно из тематики центонов, преимущественно мифологической или близкой к ней панегирической (в эпиталамиях). Игра резкими переосмыслениями сосредоточена лишь в нескольких произведениях – в финале Авсониева центона, в антологических центонах о пекаре и об игре в кости и, конечно, в первую очередь у Пробы.

9

Несмотря на количественную малочисленность резко переосмысленных стихов, именно они характерны для центона как литературной формы. В этом специфика центонов среди массы реминисцирующей книжной поэзии. Именно в них ярче всего раскрывается та двуплановость, которая определяет всю поэтику центона и выделяет его из остальной реминисцирующей поэзии.

Каждое произведение книжной поэзии несет в себе комплекс реминисценций, сознательных или бессознательных для автора, ощутимых или не ощутимых для читателя. Даже если читатель не вспомнит конкретных строк Державина и Жуковского при чтении «Стансов» или «Я помню чудное мгновенье…», он почувствует задаваемую традицией элегическую или гражданственно-патетическую интонацию; если он не почувствует и этого, стихотворение все равно сохранит для него самостоятельную эстетическую ценность. В центоне – дело иное: в центоне установка на узнавание конкретных реминисцированных стихов задана читателю с самого начала. Поэтому каждый стих и полустишие здесь рассчитаны на двойное восприятие: в контексте исходном и в контексте новом, центонном. То сближаясь, то расходясь, эти два контекста создают такое поле эстетического напряжения, в котором все время находится читатель центона. Если бы не это ощущение второго плана, многие центоны оказались бы (показались бы) громоздкими и неуклюжими.

«Метапоэзией», поэзией из поэзии, удачно назвал форму центона Е. М. Мелетинский. В устной народной поэзии с ее поэтикой формул поэт усваивает от своих предшественников метод работы, навык операций с материалом; в центоне с его поэтикой реминисценций поэт усваивает от своих предшественников материал работы, с которым он волен справляться любыми методами – какими именно, мы и попытались рассмотреть в этой статье.

Для того чтобы эти методы сложились, необходим глубокий историко-культурный разрыв между материалом и его центонной переработкой. Реминисценции из Вергилия можно в изобилии найти и у Овидия, и у Лукана, и у Стация, и у Силия Италика, – но там они вкраплены в текст органически (как у Пушкина), это естественная связь и преемственность поэзии, где вместе с материалом от поколения к поколению переходит и метод работы. Только после глубочайшего социального и культурного кризиса III века н. э. органическая связь между предшественниками и преемниками в римской поэзии прервалась: поэзия Вергилия стала ощущаться не как открытый для дальнейшей разработки словесный рудник, а как замкнутый в себе музейный набор словесных образцов. Только тогда и могли явиться Авсоний, анонимные авторы «Латинской антологии» и Проба.

Положение Пробы в этом ряду особенно интересно. Насколько осознавала она ту радикальную перестройку смысла, которой она подвергла вергилиевский материал в своей христианской поэме? Был ли это восторг наивного неофита, старающегося почтить нового бога всем лучшим, что осталось у него от старых богов? Или это было сознательное усилие эстета, старающегося поразить современных поэтов (и не только поэтов) максимальным использованием того художественного заряда, который был заложен в двуплановой структуре центона? В первом случае она уподобляется тем раннехристианским строителям, которые, сооружая новый храм, без колебания пользовались для этого остатками старых языческих храмов. Во втором случае она уподобляется некоторым мастерам модернизма, нарочито вставлявшим в свои работы куски непреобразованной натуры (например, техника коллажей или поп-арта). К сожалению, историко-психологическим вопросам такого рода суждено обычно оставаться без ответа.

Латинские центоны – интереснейший историко-литературный памятник, обещающий богатый материал для исследований самого разного рода. Например, это драгоценный набор образцов для изучения поэтики перифразы – ведь центонистам, писавшим о тех предметах, которых Вергилий никогда не касался, поневоле приходилось заменять прямое название своего предмета окольными перифразами. Интересно соотношение позднеантичных центонов с раннесредневековыми диктаменами, насыщенными вергилианизмами до предела (например, знаменитый «Вальтарий», анонимная поэма конца IX века); интересно возрождение центонной практики в итальянской поэзии эпохи барокко (любопытную параллель этому может составить макароническая поэзия того же времени – оригинальные стихи, оформленные как монтаж разноязычных фрагментов, например у Донна). Интересны, наконец, параллели позднеантичным центонам в неевропейской словесности – такие параллели известны, но достаточному анализу они еще не подвергались. Но в настоящей статье мы сознательно ограничились лишь одним аспектом поэтики центона – центоном как образцом техники реминисценций в противоположность устной народной поэзии как образцу поэтики формул.

ПУБЛИЙ ВЕРГИЛИЙ МАРОН

Текст дается по изданию: Вергилий. Буколики. Георгики. Энеида / Пер. с лат., вступит. статья М. Л. Гаспарова; коммент. Н. Старостиной и Е. Рабинович. М.: Художественная литература, 1979. С. 443, 447–449.

СМЕСЬ

II
Любитель слов старинных, как керамика,
Британский Фукидид, чудак аттический,
Смешав и галльский тав, и мин, и сфин в одно,
Яд настоял в них братоубийственный.
Х
Сабин вот этот (он пред вами, странники!)
Клянется, что быстрейшим из погонщиков
Когда-то был он: по пути ли в Мантую,
Летя ли по дороге, легшей в Брискию,
5 Двуколки обгонял и колымаги он.
Тому свидетель – Трифон, с ним соперничать
Никак не смогший, и подворье Церула,
Где он, Сабин, еще на службе Квинтия
Стриг ножницами мулам гривы жесткие,
10 Чтобы ярмо из бука Китарийского
Легко неслось выносливыми шеями.
Студеная Кремона, топи галльские,
Вы видели, вы слышали, вы знаете —
(Так говорит Сабин): во дни далекие
15 На ваших бродах увязал он по уши,
В болота ваши он поклажу сваливал,
От ваших стен окольными дорогами
Гонял он мулов под ярмом, то правыми,
То левыми копытами лягавшихся.
………………………………………….
20 К богам дорожным он мольбы о помощи
Не обращал: впервые им приносит он
Отцову сбрую с верною скребницею.
Все было и минуло. Ныне в консульском
Он восседает кресле, посвятив свой лик
25 Вам, двое братьев, Кастор с братом Кастора.
76
{"b":"729625","o":1}