Эта эллинизация римской культуры не означала отречения от традиционного римского идеала. Напротив, в представлении Цицерона и Варрона греческая культура должна была подкрепить и осмыслить древний римский идеал добродетели на благо отечества, дополнить представление о «доблести» (virtus) представлением о «гуманности» (humanitas). Цицерон, излагая греческую этику, черпает примеры из римской древности и ставит в центр ее проблемы римской современности. Варрон, осваивая громоздкую методику греческой истории культуры, делает это для того, чтобы приложить эти средства к римскому материалу: его самым значительным произведением были «Древности человеческие и божественные» в 41 книге, огромный свод древнейших римских установлений и обычаев, религиозных, государственных и частных (систематизированных с тем же наивным педантизмом: «О людях», «О местах», «О временах», «О действиях»), ставший источником знаний о римском прошлом для многих поколений. В другом большом сочинении Варрона, «Образы», или «Седьмицы», где он знакомил римскую публику с изображениями и жизнеописаниями знаменитых мужей (так же педантически сгруппированными в 50 разделов: «Цари», «Полководцы», «Мудрецы» и т. д.), забота о патриотическом самолюбии выразилась в том, что он старательно подбирал в параллель каждой семерке греков семерку римлян, прославившихся в той же области; этот обычай греко-римского параллелизма оказался удобным, его вскоре использовал младший современник Цицерона и Варрона Корнелий Непот (ок. 85 – ок. 25 гг. до н. э.) в такого же рода популярной компиляции «О знаменитых людях», частично сохранившейся, а полтораста лет спустя – в этическом переосмыслении – мы найдем его у Плутарха. Надежды Цицерона и Варрона на реставрацию древней полисной доблести, конечно, были тщетны, но избранный ими путь оказался самым плодотворным для исторического синтеза греческой и римской культур.
Социальный кризис I века до н. э. порождает столь же глубокий идеологический кризис. Оптимизм Панэтия, видевшего в твердой римской власти залог вселенского благоденствия, сменяется трагическим разочарованием. С особенной яркостью это видно на примере ученика Панэтия – Посидония, последнего великого мыслителя эллинизма.
Посидоний (ок. 135 – 50 год до н. э.) был родом из сирийской Апамеи, много путешествовал с научной целью и потом преподавал на Родосе, где среди его слушателей бывали и Цицерон, и Цезарь, и Помпей. О его многочисленных философских сочинениях и большой «Истории», продолжавшей «Историю» Полибия, мы можем судить лишь по ничтожным отрывкам и по отголоскам, часто спорным, у позднейших писателей. Исходным пунктом для Посидония была философия Панэтия, но во всех важнейших вопросах Посидоний вносит характерные изменения в учение своего наставника.
Для Панэтия в человеческой душе страсти мирно подчиняются разуму, для Посидония они находятся в вечном противоречии и борении, подобно двум демонам, из которых один влечет человека к богу, другой – к зверю. Особенное раздолье для животных страстей представляет общественная жизнь и политика (недаром Посидоний был свидетелем и историком гражданских войн в Риме). Поэтому если Панэтий учил человека служить обществу, то Посидоний зовет мудреца уйти от общества, сменить деятельную жизнь на созерцательную, не унижаться до людских неурядиц, а возвышаться, проникая душой в вечный порядок Космоса. Как Панэтий выдвигал на первый план этику, учение о человеке в обществе, так Посидоний выдвигает на первый план физику, учение о человеке в мироздании, и рисует величественную картину мира как единого гармонического организма, где все, от мельчайшего до великого, пронизано сквозными неразрывными связями и движимо общим законом божественного ненарушимого разума. Отношение к этой божественной гармонии природы у Посидония двойственное; в нем смешиваются пафос естествоиспытателя, унаследованный от Аристотеля, и религиозное благоговение, навеянное Платоном; первая черта роднит Посидония с рационализмом предшествующего, эллинистического периода, вторая – с религиозно-мистическими исканиями последующего времени. Философия Посидония стоит на рубеже двух эпох, и оттого она так трагически противоречива. Дальнейшего развития она не имела: потомки брали из системы Посидония лишь отдельные ее мотивы, а современники отдавали предпочтение более простым и утешительным доктринам – стоико-академическому эклектизму и ортодоксальному эпикурейству.
I век до н. э. может быть условно назван веком эклектизма, как II век до н. э. был условно назван веком скептицизма. Всесомневающаяся критика Карнеада, естественно, приводила к сознанию, что все философские системы имеют одинаковое право на существование и, следовательно, их отдельные положения могут быть правомерно совмещены. Поэтому не случайно, что, хотя первый шаг к эклектизму сделал стоик Панэтий, смягчивший крайности стоицизма, окончательными оформителями эклектизма оказались академики, преемники Карнеада, Филон Ларисейский (ум. ок. 80 года до н. э.) и Антиох Аскалонский (ум. ок. 68 года до н. э.). Они утверждали, что возрождают сократическую философию такой, какой она была до раскола на Академию, Ликей и пр.; в действительности же почти вся их догматика была перенята от панэтиевской Стои – и теория познания, и ведущая роль этики, и общественное служение мудреца. Эклектизм был своего рода идейной консолидацией римского правящего сословия, прообразом той социально-политической консолидации, в которой оно так нуждалось. Поэтому эклектизм охотно принимал на себя активную политическую роль, обращаясь к римскому правящему сословию и находя в нем живейший отклик. Именно эклектизм стал идеологией той культурной верхушки сенатской аристократии, которая окончательно укоренила греческую образованность на римской почве.
Учениками Филона и Антиоха были и Варрон, и Цицерон. Философские трактаты Цицерона служат лучшим образцом эклектической философии I века до н. э. В вопросах метафизики, где речь идет о теоретической истине, Цицерон примыкает к скептицизму Средней Академии, в вопросах этики, где речь идет о практическом поведении, он примыкает к догматизму панэтиевской Стои: основой человеческих поступков должна быть человеческая природа, которую следует совершенствовать в себе и уважать в других; высшая форма такой жизни согласно природе – это политическая деятельность на благо единого человеческого общества. Цицерон справедливо считал себя не философом, а лишь популяризатором греческой философии на латинском языке, но это не умаляет значения его философских трудов: он сделал философию понятной и близкой латинскому миру, и его сочинения остались школой мысли и сводом знаний об эллинистической философии, когда ее подлинные памятники уже давно были забыты.
Эклектическое слияние панэтиевской Стои и академизма стало философией господствующего класса; подобное же эклектическое слияние допанэтиевской Стои и кинизма стало (хотя, быть может, и в меньшей мере) философией угнетенного народа. Здесь возрождается оппозиционный, антигосударственный дух древней Стои с ее парадоксами, что мудрец один – царь и бог и т. д. Нищие проповедники таких учений с их дерзкими диатрибами – не редкость на улицах Рима второй половины I века до н. э.; они найдут яркое отображение в сатирах Горация. Сведения об этой философии низовой оппозиции скудны; все же они помогают понять важный аспект философского процесса этого времени: именно эклектизм I века до н. э. был не только идейным слиянием, но и социальным размежеванием философских учений – между стоиком и академиком оказалось больше общего, чем между стоиком-аристократом и стоиком-плебеем. В обстановке острейшего общественного кризиса это было вполне понятно и закономерно.
Если эклектизм Антиоха и Цицерона был философией политической активности, то философией политической пассивности было эпикурейство. Наибольший успех оно имело в средних слоях общества, не участвовавших в политической борьбе за власть, но его поддерживали и многие представители политической верхушки, считая возможным быть сенаторами в часы государственных дел и эпикурейцами на досуге. Центром эпикурейства в I веке до н. э. стала Кампания, место отдыха знатных римлян. Здесь находились школы популярных философов-эпикурейцев – сирийцев Сирона и Филодема. Сирон был учителем Вергилия, Вария и других видных поэтов следующего поколения римской литературы; Филодем, как мы видели, был сам поэтом-эпиграмматистом. В римской литературе популяризатором эпикурейской философии был Лукреций, и его поэма «О природе вещей», самое пространное, цельное и художественное из сохранившихся изложений этого учения, осталась на много веков связующим звеном между материализмом древности и Нового времени. И хотя каждое положение Лукреция заимствовано из классических эпикурейских источников, но эмоциональная заостренность этих положений – пафос всеобщего неизбежного разрушения и почти религиозное преклонение перед спасителем-Эпикуром, избавившим человеческую душу от страха этого разрушения, – отражает напряженность идейных исканий именно этого времени. Можно не сомневаться, что в эпикурействе тоже сказывалось социальное размежевание и что глубокая разница была между эпикурейством аристократа на покое и эпикурейством ремесленника, писавшего на гробнице: «Меня не было – я был – меня нет – я этого не чувствую», но для уточнения этих оттенков мы не располагаем материалом.