– А что же вы едите? – полюбопытствовал кто-то из детей.
– А когда что – картошку либо кашу. Иной раз щи варим, а то суп.
– А на второе?
– А на второе лоб крестим, вот тебе и второе, – беспечно хохотала Лиза.
– Так ты голодаешь, стало быть? – участливо спросил как-то Веня.
– Ну, понятно, не сыта до отвалу, что уж тут говорить… Зато, миленькие, чего только у хозяйки моей не насмотришься!.. Такого, что и за целый год не рассказать, право слово. Сама-то она денежная, только скупая до страсти… Небось слыхали, верно, ростовщица она, людей, то есть, деньгами ссужает. Заместо того, чтобы в ломбард вещи в заклад тащить, люди, чтобы без хлопот было, несут свое добро к моей хозяйке… Она им, стало быть, деньги под него выдает, а себе ихние вещи до времени, до выкупа, оставляет…
– А денег много дает за вещи? – поинтересовалась Дося.
– Какое!.. Малость самую – гроши. Да ежели вовремя вещь свою не выкупит кто из тех, что победнее, так и – ау, брат! – вещица-то твоя пиши пропало!.. Оставит ее за собой хозяйка, а там, при первом случае, и продаст повыгоднее. Зато иной раз принесет какой человек в заклад моей-то, так уж улещивает-упрашивает, чтобы она, значит, повременила, не приневоливала его спешить с выплатой-то. А иной придет с деньгами откупить свое добро, смотрит – а добро-то уже давно и продано. А старуха еще смеется: «Сам виноват, батюшка, зачем деньги не внес вовремя, голубчик». Так сколько слез да горя людского я повидала за эти пять лет, что живу у Велизарихи, так и не расскажешь!
– Так зачем же ты у нее служишь? Ведь злая она, ведьма, противная… – как-то вырвалось у внимательно слушавшей Лизины рассказы Доси.
Лиза серьезно, без улыбки взглянула на девочку:
– Так ведь где-нибудь надо служить, как ты думаешь? – ответила она степенно, тоном взрослой, и тут же прибавила: – Да и маменька, как определяла меня сюда, на это место, крепко наказывала, чтобы зря местов не менять ни в каком случае. Баловство это.
– Да если хозяйка злая? Через силу работать велит да и кормит плохо? – не унималась Дося.
– Да кто ж мне велит так-то работать? Хоть сейчас возьмем, к слову сказать: сама-то гостит у дочки каждое лето на даче; приезжает через три дня на четвертый, а я все одна, и без нее как при ней: и пыль стираю, и окна по утрам мою. Я работать люблю, особенно окна мыть весной и летом. Стоишь так высоко-высоко над землей, словно птица на жердочке, примостишься на подоконнике. А прямо надо мной небо… Синее такое, красивое. И кажется тогда, что и впрямь я – птица, взмахнешь руками, ровно крыльями, и полетишь, взовьешься турманом[2] кверху… Полетаешь, полетаешь да прямехонько у себя в деревне и спустишься. А там у нас уж так-то хорошо, что и словами не опишешь… Рай Господень, да и только. Лес у нас сразу за речкой начинается. А речка широкая, студеная. В летнюю пору купаться – не накупаешься в ей досыта… А выйдешь в поле – кажись, конца ему нет. Так бы и помчалась по нему без оглядки…
Лиза рассказывала с таким горячим воодушевлением, отражавшемся и в звонком голосе девочки, и на ее невзрачном, курносом добродушном лице, что жадно ловившим каждое ее слово Досе с Веней Лизина деревня и впрямь казалась какой-то землей обетованной.
Однажды Дося, внимательно и молча слушавшая рассказчицу, попросила ее:
– Слушай, Лиза, пусти меня как-нибудь к себе, когда утром не будет дома твоей старухи. Я тебе помогу окна мыть; вместе и песни петь будем, тебе же веселее станет. Ладно? Пустишь, Лизонька?
Лиза звонко расхохоталась в ответ на эти слова:
– Куда тебе, ты же барышня! Да нешто сумеешь ты окна мыть? Скажешь тоже!
Дося, готовая рассердиться, вспыхнула до ушей:
– А что, по-твоему, не сумею? Как же! Да ведь я у нас дома все сама делаю. И пыль стираю, и обед разогреваю, и…
– Ну пыль-то стирать да обед разогревать – невелик труд, – перебила ее Лиза, – пыль-то я тебе и у нас стереть позволила бы. Хоть и сама-то я едва-едва с этим делом справляюсь. Подумайте, миленькие, ведь каждую-то вещичку протереть надо. А вещиц этих самых у старухи – гибель… Особенно хрупкие которые, деликатные вещи, так одна беда с ними… Есть у нас, к примеру сказать, часы бронзовые, под стеклянным колпаком, а над ними китаец сидит, глазами раскосыми водит. Часы тикают, а он тоже этак, словно маятник, глаза то вправо, то влево, тик-так, тик-так.
– Живой? – не то восторженно, не то испуганно вырвалось у одного из маленьких слушателей.
– Живой, сказал тоже! – усмехнулась Лиза в сторону маленького восьмилетнего сына прачки Сени, наивно задавшего свой вопрос. – Будет тебе под стеклянным колпаком живой китаец сидеть, – небось задохнется. Кукла, понятно, только так уж эта кукла, скажу я вам, хитро сделана, что как есть живая, да и только!
– Лизонька, душечка, миленькая, сведи ты нас с Веней как-нибудь в квартиру твоей старухи, покажи нам китайца!.. – неожиданно взмолилась Дося.
– И меня! – вторил ей маленький Сеня.
– И меня! – послышался еще чей-то молящий голос.
– И меня, и меня, Лизонька! – присоединились к ним остальные заинтересованные Лизиными рассказами дети.
Но Лиза только улыбнулась в ответ на все эти просьбы и покачала головой:
– Никак этого невозможно сделать, миленькие, потому хозяйка во всякое время нежданно-негаданно вернуться домой может. Скандалу тогда не оберешься, ей-ей!.. Лучше слушайте, что я вам про другие вещи, какие у нас есть, рассказывать буду.
И, все больше и больше заинтересовывая своих маленьких слушателей, Лиза со всевозможными подробностями описывала детям имевшиеся в квартире старой ростовщицы диковинные вещицы.
Кроме китайца с живыми бегающими глазами, по ее словам, были там и две другие, не менее забавные вещи, принесенные вкладчиками: чучело медвежонка, по уверению Лизы, совсем живого на вид, и прелестный старинный сервиз с картинками.
– А сервиз этот из нашего дома, от здешнего жильца. Музыканта-скрипача в четвертом этаже видели? Так еще в конце зимы принесла евонная сестренка, Асей звать, такая щупленькая, – с тем же оживлением пояснила Лиза.
Многие из детей действительно не раз видели в одном из окон четвертого этажа и встречали во дворе смуглую черноглазую девочку. Видели ее и Дося с Веней, но мало обращали на нее внимания, целиком уделяя его брату девочки, музыканту, время от времени игравшему на скрипке у окна.
– Так, значит, и он тоже бедный? – с загоревшимися от любопытства глазами допрашивала рассказчицу Дося.
– А то как же!.. Были бы богатыми, с нашей не знались бы. Говорят, он еще учится, скрипач-то этот, не дошел еще до заправского музыканта, значит. Ну вот, деньги-то зарабатывать и нет времени. А сестренка в пансионе у него зимой живет, летом только домой приезжает. Страсть как они иной раз в деньгах нуждаются!.. Ихняя прислуга сказывала, когда к нам за утюгом приходила.
– А сервиз, ты говоришь, их же? – заинтересовался Веня, которому как-то чудно и странно было слушать все эти новости.
Незнакомый юноша, так божественно игравший на скрипке, казавшийся им с Досей каким-то особенным, неземным существом, оказался таким же бедняком, как и они сами, – и он, и Дося. И даже больше того – бывал голоден и нуждался в самом необходимом. Таким он был намного милее и ближе сердцу Вени.
Он хотел поделиться своими впечатлениями с Досей, но та о чем-то оживленно шепталась с Лизой, удалившись в сторону от других детей. Когда же Дося, вдоволь наболтавшись и наигравшись, как обычно, провожала маленького горбуна до дверей квартиры Дубякиных, прежде чем пойти к себе – они жили по соседству, на одной лестничной площадке, – девочка оживленно сообщила своему другу:
– Послушай-ка, горбунок, а ведь она согласилась! Согласна пустить меня помочь ей мыть окна – в первое же утро, как я рано проснусь… А еще, горбунок, еще, миленький, велела она нам с тобой прийти к ней завтра вечером. Она нам и китайца с часами, и медвежонка, и сервиз – все-все-все покажет! Только просила никому-никому об этом не говорить…