Солнечный луч, пробившийся сквозь прореху, впился в основание креста. Он был ярким и золотистым - не изумрудным. "Что свяжешь здесь, то свяжется и в небесах. В конце концов, любое пространство - трансцендентно", - он пригладил бороду. Уродливое слово пришпорило память и ожгло крапивным хлыстом. Закрыв глаза, я узнавала чмокающий голос.
"Мне все время кажется, будто все - больные, какой-то больничный корпус, и мы заперты". - "Не все, - отец Глеб набычился: - начинать следует с себя, с того, чтобы самой излечиться". - "Вы хотите сказать, я - больна?" - я спросила ясным голосом. Его молчание было двойным и жгучим, как хлыст. "Я хочу сказать, что свобода не бывает наружной. По крайней мере, в вашей литературе ее не сыщешь. Если она и есть, то только - тут, - пальцем, как рукоятью хлыста, он указал на грудь, - именно поэтому я считаю, что встреча с твоим Митей, если она и состоится, будет пустой. С такими, как он, церковь говорит на разных языках, наш язык - созидания, а значит, никогда мы не сумеем договориться". "Это ничего, - я сказала, - ничего, что церковь - на разных. Главное в том, что мы-то с вами сейчас поговорим на одном". Он слушал недоуменно. Рука, метнувшаяся вверх, пробежала по отвороту. "Что ты... хочешь сказать?" - Я видела, он ежится, словно вдруг похолодало.
Механическим жестом, как будто заголяя запястья, я поддернула рукава. "Я хочу сказать, что пустое - ваши рассуждения. Вам придется встретиться с Митей, встретиться и отговорить". - "Придется?" - он переспрашивал удивленно, не умея взять в толк. "Если вы откажете мне, и больше того, не справитесь, я расскажу мужу, что это вы, нарушив тайну исповеди, сообщили мне о его первом венчании". - "Но это... Я же ни единым словом", - он замер. Откинувшись на скамейку всем телом, я рассмеялась в голос: "Вот именно, сообщили, причем не когда-нибудь, а - сейчас". Вопрос, мучивший меня, растворился: после растерянного и глупого ответа, я была уверена - знал. Я рассчитала правильно - теперь он был в моих руках. Склоняя голову, я глядела внимательно. Под моими глазами он становился безвольной куклой-марионеткой, до поры до времени оставленной на крюке. Хитрая ненависть, полнившая меня, придавала сил. "А если я откажусь?" - он спрашивал тихо и потерянно, словно говорил с теми, кто вызвал Митю. "Тогда, - я начала с удовольствием, - я пойду к владыке Николаю и сообщу ему о новых, открывшихся обстоятельствах..." Отец Глеб понял: узнай владыка о двойном венчании, для будущей карьеры мужа это станет неодолимым препятствием. "Ты не сделаешь этого, - справившись с собой, он заговорил уверенно и спокойно. - За столько лет я имел возможность убедиться в том..." Я глядела холодно, и под моим взглядом отец Глеб сникал. Язык разрушения был ему внятен. "В сущности, если ты просишь, и Дмитрий выразит желание, в чем я, говоря серьезно, сомневаюсь, мы встретимся. Моя прямая обязанность. Это - все?" Я кивнула. Отец Глеб поднял глаза. Снова, как на пирсе речного вокзала, он смотрел на меня с болью и нежностью, никак не вязавшимися с моим вероломством.
Спустившись в метро, я пошарила под лавкой. Записки не было: Митя не звал меня. Без звонка я побоялась. Трубку подняли сразу, но я не узнала: голос был жестким и напряженным. Первой мыслью мелькнуло: чужие, уже пришли. "Вас слушают", - он повторил безличную формулу. Вдохнув, я позвала Митю. "Я слушаю", - личным местоимением он менял гнев на милость. "Ты не уходишь?" все еще настороженно я спросила как можно короче. "Некуда", - он ответил и кашлянул горлом. Закрываясь от уличного шума, я тянула на себя дверную ручку. За стеклами будки медленно двигались люди. Беззвучные губы шевелились, складываясь в слова: запертая, я не могла расслышать. Будочный жар, окружавший тело, полнился душными испарениями, оставшимися от тех, кто дышал до меня. "Не могу долго", - я задыхалась. "Приходи", - он ответил, и я кивнула.
До Владимирской я добралась быстро. Купол, увенчанный обрубком креста, стоял в вечереющем небе. Я шла противоположной стороной, заглядываясь издалека. Калитка церковного двора оставалась приоткрытой. Перейдя и привстав на цыпочки, я заглянула, но отпрянула: если следят - нельзя. Перепелкой, уводящей от гнезда, я бежала вперед, по переулку. В предвечерний час он полнился звуками. Гулкие голоса падали на тротуары и расшибались цветочными горшками. Здесь и там валялись остовы комнатных растений, разбивших головы о камни. Асфальтовые трещины вились, как вырванные корни: я ступала осторожно, чтобы не наступить. Потянув на себя, я вошла в парадную и столкнулась - лицом к лицу. "Я - за газетой", - Митя взмахнул свернутой в трубку.
Мы поднимались по лестнице. "Ты - специально?" - измучился, я подумала, боится звонка. "Угу, - он обернулся, улыбаясь. - Звонок. Не хочу, чтобы мама". - "Рассказа-ал?" - я изумилась. "Услышит - выйдет, как объясню? Ты, он назвал мужа уменьшительно-ласкательным, - его жена". - "Помнишь, в какой-то книжке? - я подумала, все бессмысленно, отец Глеб прав: - Митя, Митя, Дмитрий - хитрый..." - неизвестно, что выйдет лучше. "Нет, не помню, - Митя оживился. - И что с ним стало, с этим - хитрым?" - "Погиб", - я произнесла громко. Те, кто таился за дверями, записали за мной - слово в слово.
Сидя в кресле и покачивая ногой, Митя слушал внимательно. Волна, соединяющая брови, набегала и подбивала берег. Неловко лавируя среди камней, я вела разговор. Все, на что я могла рассчитывать, проговаривалось десятки раз во времена наших встреч в мастерской. Тогда, в первые времена воображаемого договора между Митей и государством, прообразом которого я, не без доли насмешки, называла Лаванову службу Иакова, эти разговоры носили предварительный, отчасти репетиционный характер. Однако главным в них было то, что, и подверженный приступам злости и ненависти, Митя сохранял способность отделять зерна от плевел. Время от времени теряя равновесие, он неизменно возвращался к ясному "да" и "нет".
Новый Митя, которого я несколько дней назад - впервые после долгого перерыва - увидела в просвете медленно отворяемой двери, казался потерявшим равновесие. Невозвратимо далеко он отшатнулся от той единственной точки, в которой встречаются "да" и "нет", рожденные теми же днями творения, когда были созданы небо и земля. Таким я не видела его никогда и, вспоминая глаза, подернутые ужасом, не находила в них прежней приземленной рассудительности. Именно к ней я привыкла и умела обращаться. Выбитая из колеи этим вывихом или сдвигом, я судорожно искала выхода, но мысль, пропитанная личной горечью, заводила меня в тупик.
Митя поглядывал насмешливо, когда я рассуждала о том, что одному человеку - тяжко. Сотни лет церковь вырабатывала механизмы, утишающие боль. Молитвы те же формулы, позволяющие одним рывком взлететь туда, куда годы и годы вползают на хлипких арифметических ходулях. Так говорил муж, но, стесняясь на него ссылаться, я повторяла слова о намоленных иконах, о выверенных звуках, способных поднять плотского человека на высоту его парящей души. Нет и не может идти речи, чтобы оправдать образ мысли всех без исключения священников, да и сами они, по крайней мере лучшие, не претендуют на всеобъемлющую безгрешность - по факту принятого сана. Однако за ними - за каждым, пусть самым жалким, стоит опыт мистического преображения мира, дерзновенно свершаемого ежеутренне - на литургии. Я говорила: ежедневно и непрерывно, из века в век, из страны в страну. Глядя в Митины глаза, я просила согласиться на встречу, и в этой просьбе уже не было расчета. "Церковь дает силы", - сидя напротив, я думала единственно о его спасении. Если церковь, в лице отца Глеба, могла дать хотя бы надежду, я просила, чтобы Митя воспользовался. "Жаль, - Митя протянул насмешливо, - не было Реформации. Из тебя бы отменный! С твоим красноречием - выдающаяся духовная карьера". Он поднялся и подошел к окну.