Фотография не имела отношения к текущей работе, но почему-то успокаивала Эви. Эти двое были такими уверенными, такими ясными, а их жизнь такой… бесспорной. Снимок напоминал ей о матери и о летних вечерах, когда она, еще ребенок, сидела на корточках на носу «Кэтрин», а стоящий у руля дедушка вез их – мать, тетку, всех кузенов – домой после вечеринки на одном из соседних островов, и огни Большого дома, отражавшиеся от спокойной воды, не обещали ничего, кроме штиля, – на всю оставшуюся жизнь. Свет, вода и попутный ветер.
Именно такие фотографии приводили в бешенство ее мужа, Пола. Вот они стоят, люди благородных кровей, уверенно и беспечно повернув лицо к ветру, твердо положив руки на румпель, аристократия у руля, – и ничего (рассуждал Пол), что это они привели нас во Вьетнам, интернировали американских граждан и отвернулись от евреев, хотя могли что-то сделать.
Все годы, что минули с того дня на фотографии, четыре поколения ее семьи садились за все тот же стол в доме на острове, чокались теми же бокалами, ложились в те же постели и каждую ночь слушали гудки береговой сирены. «Первозданная земля», как называл это место Пол, всегда проводивший границу между той жизнью и тем, как жили они, два профессора с сыном-подростком, – на окраине Манхэттена в университетской квартире.
«Разве ты не видишь, что это за место?» – множество раз спрашивал он.
«Конечно, вижу, – отвечала она. – Оно смехотворное, но в то же время прекрасное и до краев наполненное…»
«Милтонами, – сухо заканчивал Пол. – Там я себя чувствую евреем сильнее, чем в синагоге».
«Мы смотрим на это место по-разному», – говорила Эви.
«Разумеется, по-разному, – соглашался он. – Я не люблю ходить под парусом, не пью скотч, и мне плевать на рынок акций».
С годами он все реже приезжал на остров, отговариваясь тем, что работает в летних библиотеках.
«Не переживай. – Эви скрестила руки на груди, мысленно обращаясь к мужу. – Наверное, в конечном итоге твоя возьмет». Неизвестно, как долго они с кузенами смогут держаться за остров. Незадолго до отъезда Пола в Берлин они обсуждали, стоит ли продать ее долю наследства и использовать эти деньги для жизни – как он выражался, их настоящей жизни. Но в последние несколько дней ей было все труднее представить, что она действительно продаст остров, все труднее представить, кем она станет без него.
– Ты здесь?
Дверь приоткрылась.
Эви повернулась, нисколько не жалея, что ее отвлекли. На пороге стояла ее коллега Хейзел Грейвс, скрестив руки на огромном животе, – она была на восьмом месяце беременности, которая завладевала ее телом, словно оккупационная армия.
– Привет, – улыбнулась Эви. – Как дела?
Хейзел нерешительно топталась в дверях.
– Хочу с тобой согласовать одну идею. – Казалось, она немного нервничала.
– Как лестно.
– Возможно, когда я расскажу суть, ты заговоришь по-другому.
Хотя Эви была на десять лет старше, поддержала Хейзел при приеме на работу и шефствовала над молодым преподавателем в первые два года, у двух женщин сложились теплые товарищеские отношения, лишь изредка буксовавшие на протяжении последних десяти лет; они всегда находили друг в друге внимательного и благосклонного слушателя.
Но, по правде говоря, в последнее время Хейзел словно постоянно намекала: хотя работа Эви признана поворотной, даже фундаментальной, и поворот, и фундамент погрузились во тьму, а факел подхватила она, Хейзел Грейвс – более молодая, черная, блистательная, а теперь еще и беременная.
– Звучит угрожающе, – сухо заметила Эви. – Заходи.
Она указала на одно из удобных кресел, а сама села за стол.
Хейзел неуклюже двинулась вперед и остановилась под бельевой веревкой, привлеченная фотографией Китти и Огдена.
– На прошлой неделе ее тут не было. Что это?
– Закат старой элиты, – не задумываясь, ответила Эви.
– Рубашки поло, брюки галифе и тому подобное?
Так случалось всегда. Стоило только упомянуть белых богачей, как начиналось веселье. Эта группа американцев была легкой мишенью для насмешек, и при этом никто не знал, что она собой представляет. За исключением, разумеется, тех, кто к ней принадлежал. Эви испытующе посмотрела на коллегу:
– Рубашки поло не имеют к ним никакого отношения.
– Неужели? – не сдавалась Хейзел.
– Нет, – твердо сказала Эви. – Рубашки поло – это марка «Ральф Лорен».
Хейзел кивнула с недоверчивым видом.
– Кто это?
– Мои бабушка и дедушка.
– Выглядят счастливыми. – Хейзел рассматривала фотографию. – Когда это было?
– Тридцать шестой. – Эви криво улыбнулась. – В тот день они катались на яхте, устроили пикник на острове у побережья Мэна и купили его.
Хейзел обернулась:
– Остров?
– Он купил остров, чтобы сделать ее счастливой. Так нам всегда говорили.
– Повезло ей, – с сарказмом сказала Хейзел.
– В тридцатые такое можно было себе позволить.
– Богатые и белые могли. Был самый разгар депрессии, – парировала Хейзел.
В голосе Хейзел слышался вызов. Эви внимательно посмотрела на нее:
– Справедливо.
Хейзел перевела взгляд на фотографию.
– И помогло?
– В чем?
– Остров сделал ее счастливой?
Эви задумалась. Счастливая – не то слово, которое подходило для описания ее бабушки Китти Милтон. Но так же не подходило слово печальная, раздражительная или какое-либо другое прилагательное, способное пустить рябь по глади пруда. «Удовлетворительно», – говорила довольная бабушка Ки. Такая гармоничная.
– Сделал, – ответила Эви.
Хейзел кивнула, не отрывая взгляда от Китти и Огдена.
– Все эти люди внутри нас, – тихо сказала она. – Неудивительно, что эта страна в заднице.
Эви замерла:
– Что это значит?
– Внутри тебя сидят эти двое, которые могут уплыть на яхте и купить остров, пока в стране свирепствует ку-клукс-клан, а семнадцать миллионов людей не имеют работы…
– Боже, они же не были Бурбонами, – перебила ее Эви.
– Но этого и не требовалось, правда? – Хейзел говорила тихо, прижав ладони к пояснице.
Эви с трудом подавила желание сорвать фотографию с веревки, спрятать ее от глаз коллеги.
– А ты? – осторожно спросила она. – В тебе кто сидит?
– Невидимки. – Хейзел повернулась к ней. – Все, кого эти двое не замечали.
Эви смерила ее долгим взглядом.
– «И вместе им не сойтись»?
Хейзел не улыбнулась.
– Как когда, – ответила она. – Но прошлое всегда с нами, и никто не может сказать, когда оно всплывет, правда?
Эви покачала головой:
– Нельзя так упрощать. Ты понятия не имеешь, какими были эти люди…
– Нельзя? – Хейзел повернулась к ней. Две женщины смотрели друг другу в глаза.
Они провалились в пропасть, которая часто разверзалась между ними. Белая. Черная. Эви выдохнула.
– Ладно, Хейзел. О чем ты хотела посоветоваться?
– Это может подождать.
– Нет. – Эви хотелось избавиться от этого неловкого молчания. – Рассказывай.
– Ладно, – кивнула Хейзел, подошла к креслу и приступила к делу: – Это для фестшрифта. В честь двадцатипятилетия я собираюсь немного переосмыслить твою «Затворницу».
– Вот как?
– Немного, – повторила Хейзел непринужденно, но решительно.
– Продолжай.
– Твою интерпретацию молчания.
Эви ждала.
– А что, если власть затворницы определяется не молчанием, как ты предположила, а выбором мужа?
– Это как?
– Попробуем прочесть клятву затворницы буквально. Когда она становится невестой Христа, то заключает выгодную партию. Очень выгодную.
Идея о замужестве как источнике власти красной нитью проходила через феминистский дискурс последнего двадцатилетия. Авангардная и одновременно обладающая обратной силой. Элегантная. Все дело в том, кто твой супруг.
При взгляде на Хейзел в воображении возникало растение в летнем саду, чьи обильные побеги с бездумной неудержимостью тянутся вверх: я живое, я живу и расту. Эви ощутила усталость.