Литмир - Электронная Библиотека

Здесь, мне казалось, могли найти ее: и в газетах написали бы вскользь, что в придорожной чаще кукурузы ночью нашли тела двух девушек. Одна – темной масти, как Эмма, длинная. Вторая была за рулем и не имела прав. Обе всмятку. Мотоцикл отлетел так далеко, что даже не верилось. Никто не виноват, просто нельзя на такой скорости нестись и не разбиться. Такое решение было бы уместнее для нее и Лени. Двойное самоубийство как единственно возможное решение нерешаемого.

И хотя у Веры не было своего мотоцикла и пригородная романтика была ей совершенно чужда, я фантазировала без оглядки, все больше отдаляясь от мамы.

Даже эти редкие поездки на такси опустошали нашу казну. Но мама не спрашивала, куда уходят деньги, хотя жили мы весьма скромно. Обе репетиторствовали: она – дома, я выезжала к тупым от жары ученикам, чтобы обучить их французскому, который сама толком не знала. Что-то приходило от отца, но никто и не думал установить адрес отправителя. Он стал доброй феей, в чье существование никто не верит, чьи подарки принимаются без лишних вопросов.

Трубы за кольцевой жарились, как невозмутимые индейские горы, даже окрашенные на индейский пестрый манер, и это успокаивало. Поля колосились, их убирали, но всегда это были ее, Верины, волосы, то резко остриженные, то небрежно отросшие, мягкие.

Сгребая листву в саду чужой бабушки, я слушала аудиокниги, мрачные рассказы и старинные стихи на английском. Сперва назло Вере (она хотела, чтобы я оставалась «безоблачным малым», вольтеровским простодушным), потом из любопытства. Но после Веры и ее дневника все истории, даже самые драматичные, напоминали текст с этикеток косметических средств. Они обещали тебе так много, а вместо этого вызывали аллергию или не имели никакого эффекта.

Глядя в глаза чужой бабушке, я говорила: понимаете, это моя первая настоящая потеря. Потеря не человека, а ориентира. С ней я узнала, что он вообще может быть, ориентир. И вот он исчез, как тропинка, стертая с лица земли злым дворником. А я изливаю душу чужой бабушке, потому что моя собственная мама, узнав, что «та моя подруга», у которой я проночевала пол-осени, полвесны и всю зиму, уехала, кажется, навсегда, сказала мне: «Ясно». Иногда я говорила чужой бабушке про жару и что, конечно, в деревне лучше, чем в городе. Эффект был примерно одинаковый. И я искала другие средства.

Пробовала пить – не вышло.

Пробовала больше спать – а сон ушел, совсем.

Пробовала есть – и не могла смотреть на еду.

Это было глупо и обидно. Из зеркала на меня смотрело лицо из тех, что в старости напоминают сморщенных младенцев, а внутри была полость, огромная и гулкая, как пустой храм, где давно разогнали хористов.

Я худела, и мама меня ела за это, но не слишком. Она сама не могла есть – от Муси еще не было никаких новостей. Я взяла еще больше учеников, и мы ушли в работу, страдая каждая в своем углу, стыдясь своей подавленности, на которую, как нам казалось, ни одна из нас не была способна.

Суеверная атеистка, мама вдруг вспомнила, что уныние – смертный грех. И ненавязчиво цитировала это как мантру. Мы сделали из борьбы с этим грехом состязание, и оно нас спасло.

Спадала жара, но спалось не лучше. Как-то ночью я получила короткий «привет» от сестры. И хоть мы и обменялись после этого десятками отборно матерных сообщений, я знала: худшее позади. Конечно, маме я все рассказала. «Только ни слова маме»? – обойдешься!

– Это ее выбор, – с этими словами мама взяла курс на поправку и сделала это очень заразительно: переоделась в яркие мексиканские юбки, пересела на велосипед, записалась на танго, стала печь (и есть) сложную выпечку, расширила круг знакомств еще больше и наконец, устроив из бывшей папиной дачи благотворительный приют, отдала ему лучшую, энергичную часть себя.

Подобралась осень, год исполнился с того сентября, как мы с Верой познакомились. И я решила, что хватит и надо менять жизнь. Странно, но мне это удалось.

И вот вчера.

На стене в Мусиной комнате висит фотография, Мусей же снятая, где я – рыжий клоун, по виду только что лопнувший все шары, понуро веду хоровод. Фотография сделана вскоре после того вечера в декабре, в баре. Через пару дней я уволюсь из школы и всерьез задумаюсь о том, что дальше клоуном жить нельзя. Что жизнь – это не сценка с мамой в гостиной перед гостями.

К тому же времени относится первая и последняя запись в моем собственном дневнике. Вера тогда впервые забыла про меня. Тогда – в самом начале года, вскоре после той встречи в баре. Когда новогодний неон еще горел по всему городу. Я долго ждала у двери подвала, не решаясь ни отправить ей сообщение, ни достать ключ из тайника и тупо войти. Отморозила руки. А когда развернулась, чтобы идти домой, услышала крики и смех и пошла на звук. Толпа полумужчин-полуженщин, рядом кружат мотоциклы, ревет музыка, там же стоит Вера, развязная, как они. Хриплый смех, пьяная, курящая, в какой-то чужой косухе поверх байки. А я оттуда видела, как она несчастна. Но каждый раз, когда я ей говорила об этом, она сразу переводила все в шутку.

Потом, исчезая в ночи, она оставляла для меня записки. Утешительно-ласкательные: «Кронпринцы не плачут». Сухие: «Я не знаю, когда вернусь». Пьяные: «Малой, поторгуй за меня, потанцуй для меня!» А тогда ничего не оставила.

Я вернулась к подвалу, достала ключ, вошла и улеглась на топчан. Когда она пришла, я уже спала. И вскоре она тоже уснула, упершись горячим лбом мне в спину. А я так и не смогла заснуть. Я знала, что все действительно пошло под откос. Что кронпринца, медленно и без почестей, уже хоронят в общей могиле.

Так что мне было абсолютно плевать, что Эмма отдаляется от мамы на всех парах. Она – в свою сторону, я – в свою. Все мои мысли были о том, чтобы повернуть время вспять и вернуться в исходную точку, когда все было так просто и легко.

Одну фразу из той записи помню дословно: «И все-таки я никогда не была так счастлива – пускай все это иллюзия». Если бы я встретилась с собой пять лет назад, я бы сказала: знаешь, иди-ка лучше поработай над стилем. Но в том декабре мне было не до стиля.

Они стояли в темноте, полупрозрачной от слабого мороза, и самое главное я тогда не записала, не смогла. Прячась в тени голых каштанов, я видела, как Вере предложили проехаться на мотоцикле, кто-то махнул рукой. На нем уже восседала крупная девица, и Вера села за руль, совсем пьяная, взъерошенная. Она целовала эту бабищу, потом они умчались. Был очень мягкий, такой чистый и пахучий декабрь, не тронутый в этих краях новогодней истерией.

Я лежала, гладя ее по волосам, с грустью наблюдая, как приходит утро, которое непременно потребует внести губительную ясность в происходящее; как подозрения, зревшие все это время, складываются в простую мозаику: та крикливая, крашеная, что выясняла с Верой отношения; те мужеподобные, их взгляды на меня; и в центре Вера – такой же стриж.

Мы никогда об этом не говорили. И потом не говорили. У нас были другие темы для разговоров. И не переводились. Ей было интересно все. Как устроен карбюратор? Сколько фунтов специй стоило убийство в средневековой Генуе? Почему стрижи поют позже грачей, а грачи – позже жаворонка, который поет, не дожидаясь рассвета, а соловей – вообще по ночам? И как можно заскучать, не узнав все это?

Почему же ты заскучала?

Дома были вопросы, главный из которых: вот я забросила и практику, и работу, учусь через пень-колоду, что дальше? Но это меня не беспокоило. Как не беспокоила Эмма, с которой тоже что-то творилось. Она тоже задавала вопросы: «Тебе не стыдно за маму?» Этот вопрос вскоре стал ее мантрой. С ней на устах она бросила маму меньше чем через полгода. За то, что мама была жеманной, фальшивой, поверхностной, плохой актрисой. Еще и бывшей. Бросила как раз тогда, когда я не могла поддержать ни одну из них.

Мама тихо подошла с пирогом на блюдце. И сказала:

– Какая ты красивая, Саша.

И я пустила слезу. Но не потому, что мама сказала мне эти слова впервые в жизни.

5
{"b":"728058","o":1}