А я был и тем и другим. Не только падающим телом, но и тем, кто наблюдал за этим, не осознавая истинный смысл происходящего. И мне до сих пор не ясно, что со мной произошло. Я был исполнен глубочайшего и бессмысленного ужаса. Это было к лучшему, когда Пол велел мне сесть в лодку с большим фонарём. Мы отплыли от берега. Это был такой фонарь с большой квадратной батарейкой. Вода походила на чёрную нефть. Когда я держал стекло над поверхностью, свет отражался от неё. Осторожно прикасаясь широким стеклом к поверхности, я мог послать вниз мутный луч и увидеть пылинки, блуждающие в нём, словно пыль в солнечной дорожке. Уж не знаю, какой от этого был прок. Время от времени я видел руку или ногу, выхватываемую лучом, когда они пробивались вниз сквозь толщу воды. Я слышал, как другие разговаривали на причале этим особенным, сдержанным тоном, какой бывает перед лицом внезапной смерти. Борт лодки врезался мне в плечо, но я держал фонарь твёрдо, направляя вниз. Я отдавал себе отчёт в присутствии находящихся вне времени звёзд надо мной, древних холмов вокруг меня, и своей особого рода бессмысленности, - мягкотелое тщедушное белое существо в лодке, которую оно не смогло бы построить, держащее фонарь, который оно не в состоянии понять, в то время как другие ныряли, ища тело женщины, которую оно никогда не знало.
Потом я услышал звуки сирены, то нарастающие, то стихающие, прорывавшиеся через холмы и ночь, рыдая об утраченном, тонкий звериный клич тревоги и сожаления.
А Пол вцепился в борт лодки, так что мускулы на плечах перекатывались и поблёскивали при свете звезд, и сказал, чтобы мы прекратили поиски, что прошло слишком много времени.
Они очень сильно накренили лодку, когда забирались на борт. Хайес схватил весло и стал мощными взмахами грести к причалу. Я сидел, держа погасший фонарь, дрожа от изнеможения, как будто я тоже нырял за ней, безо всякой надежды, напрягая лёгкие и мускулы. Когда я поднялся на причал, пока Стив привязывал лодку, у меня стали подкашиваться колени, и я едва не упал.
Они вышли тяжёлой поступью, в своей чиновничьей манере, задавая вопросы нарочито резко, с оттенком усталости в голосе, спрашивая имена. И я стоял и слышал, как лодки плывут по озеру в нашу сторону, со стучащими вразнобой подвесными моторами, с яркими огнями, всё приближавшимися.
Я отыскал Ноэль и встал рядом с ней. Поближе к её силе и её презрению, и я ощутил беспомощный стыд ребёнка, пойманного на каком-то гадком поступке. Поступке, который уже ничем не загладишь, для которого нет никаких оправданий, никаких объяснений. Ребёнка с этим новым осознанием зла в себе, в первый раз осознавшего чуждость окружающего мира и всего, что в нём есть, осознавшего неизбежность одиночества.
- Ноэль, я... - я не смог продолжить, потому что мне пришлось сдерживать рыдания, рвавшиеся из горла. Она повернулась и заглянула в лицо. Её лицо было застывшим и белым. При таком освещении в нём было что-то древнеегипетское. Недвижное лицо во фризе храма, классическое и холодное.
Я отошёл от остальных, и она двинулась за мной следом. Я не ожидал этого от неё.
- Да? - тихо проговорила она.
- Всё ... - И я не смог подобрать слова. Пропало? Рухнуло? Кончено? Наверное, в стародавние времена люди находили слова и не стыдились их использовать. Во времена, когда было позволительно придавать речи драматизм. До того, как мы обезъязычили себя странным стыдом. Мы говорим: "Я люблю тебя", и прибавляем нервный смешок, чувствуя себя комфортнее от того, что снижаем драматический накал. Мы никогда не говорим с пафосом. Сплошные полутона. Времена царицы Савской прошли безвозвратно. И не стоять нам на холодных башнях под дождём, разговаривая с признаками.
Так что у меня не нашлось слов.
И всё-таки она поняла, насколько я близок к срыву. Она коснулась моей руки, и мы пошли вверх по изогнутой бетонной лестнице к большой террасе, через стеклянные двери, и налево по коридору, в комнату, которую отвела нам Уилма.
Как только дверь была закрыта, я прилёг на кровать. Навёл невидящий взгляд на потолок. Какое-то время я ещё был в состоянии выносить жалость к самому себе. А потом позволил ей хлынуть кислым потоком. Находя в ней кислое утешение. Ни сбережений, ни работы, ни гордости, загубленные здоровье и жена. Я деградировал. Пока существовал гипнотический фокус, все это не имело значения. Я был согласен, почти что жаждал скользить всё дальше и дальше по наклонной плоскости. Теперь я лишился этого постыдного смысла. И вот пришла жалость к самому, во всей её надрывной, слезливой неприглядности. И она села на кровать возле меня и положила руку мне на лоб. Это был жест медицинской сестры. Жест, ассоциирующийся с белыми накрахмаленными одеждами, совершаемый безо всякого значения, пока медсестра считает ночные часы и думает о весёлом ординаторе. И сознание того, что я не заслуживаю даже этого медицинского, успокаивающего жеста, усилило приступы мучительного неприятия самого себя.
Я состоял из двух человек. Один катался, охал и бессильно плакал на кровати в комнате для гостей, проклиная всё на свете. А другой стоял позади Ноэль, смотрел на фигуру на кровати, порочно улыбался, беззвучно посмеивался и думал: Не достаточно, не достаточно, нет, мало, мало, ах ты поп-расстрига, ах ты грязный мальчишка из хора, артист хренов. Хочешь отыграть назад, и знаешь, что уже слишком поздно. Детке захотелось конфетку. Дружочку захотелось велосипед. Катайся, захлёбывайся, ах ты никчёмный сукин сын.
- На! - сказала она. - Возьми!
И я приподнялся на локте и взял три круглые жёлтые таблетки с её ладони, запил их глотком воды.
- Выпей всю воду.
Я послушно сделал это, отдал ей стакан и снова лёг. Я услышал, как она включила воду в ванной. Она вернулась и встала у кровати.
- Тебе нужно поспать. Теперь ты успокоишься?
- Ноэль, нам ... нам нужно поговорить.
В первый её лицо обрело какое-то выражение, исказилось, словно от боли. Я увидел, что в какой-то момент, во время этой неприглядной сцены, которую я устроил, она переоделась в юбку, свитер и жакет.
- Может быть, нам не стоит говорить, Рэнди. Мы никогда не разговаривали.