***
В тот день она не пришла. И не пришла больше ни разу.
Мне хотелось думать, что произошло что-то значительное. Что она разорвала все цепи, рассталась с семьей и открыла в себе свой Огненный цветок. Или что её упекли в жёлтый дом, откуда она вышла обновленной и всё-таки сбежала на край земли, воспитывать армию властительниц Огненных цветков. Все большие, красивые сценарии.
Но это не важно. Важно, что теперь я знаю – они где-то есть, Огненные цветы. И настанет день, когда все они вспыхнут ярким пламенем. Чтобы не дать другим цветам забыть о своем предназначении. Я верю.
Берег южный
Я никогда не любила и не понимала фотоискусство. К стыду моих друзей. К счастью, это люди воспитанные и деликатные. Они охотно трактуют мою невосприимчивость к фотографии как лёгкое отклонение от нормы. Вроде сросшихся на ногах пальцев или косоглазия.
Но сегодня всё изменилось. Я с неожиданным для себя рвением стала доказывать, что простой любительский снимок, сделанный рукой дилетанта, может по силе воздействия превзойти любую профессиональную работу.
Друзья не стали спорить, деликатно пропустив мимо ушей мою громкую тираду. Так люди переходят на другую сторону дороги, завидев на своем пути калеку или что-то другое, способное испортить променад.
Обычно в таких случаях мы переводим разговор на более безопасные рельсы – вроде кулинарии или старого кино – по которым он движется ровным резвым составом, цепляя по дороге всё новые и сплошь покладистые темы-вагонетки, и прибывает к концу вечера, свежий и готовый к новой поездке по изученному кольцу. И мы расходимся по домам, укачанные его гладким ходом и втайне довольные возможностью оставить весь этот груз в гостях и вернуться домой налегке.
Но сегодня я разволновалась, раскричалась и постыдно расплакалась, так и не сумев вложить в слова своё чувство. И вот, несу наш разговор за пазухой, чувствуя, как он то покалывает, то прожигает насквозь, совсем как тот снимок, из-за которого разгорелся наш спор.
Но всё по порядку.
У меня небольшая арт-студия в самом центре арт-городка, в небольшом кирпичном домике с выходом на крышу – подарок родителей на окончание университета. Мы продаем всякую всячину, сделанную руками. Вырученные деньги, естественно, идут на благотворительность. Кое-что я делаю сама, но творческий зуд докучает мне крайне редко, и в основном моя работа сводится к простому: приехать, поздороваться, пройтись туда и обратно, проведать соседей, торгующих творческим досугом в ассортименте.
Здесь вместе с другими молодыми людьми, балансирующими на пороге зрелости и почти свернувшими себе шею, оглядываясь на юность, я рисую фломастерами, учусь познавать себя через подражание певчим птицам, сочинять оригинальные подложки для авторского кино и сотне других способов убить время с эффектом полезности. По вечерам я пускаю на террасу поиграть очередных музыкальных самородков. Еду домой.
Живу как есть. Как все. Всё больше побаиваюсь бега времени, но едва освобождается свободная минутка, начинаю нервничать и искать, как и чем бы её заполнить.
От унизительных этих поисков мои друзья, люди повышенной гражданской ответственности, надежно застрахованы фотоаппаратом. Из поездок они привозят исключительно фотографии. На снимках всё больше беспризорные дети, испуганные, с затравленными выпуклыми глазами. Но кажется, что напуганы они только тем, что незнакомые дяди и тети требуют от них стоять неподвижно и смотреть естественно.
Мне фотографий не привозят. Вместо этого я получаю безделицы из дьюти-фри и приглашение на домашний творческий вечер. Вот на одном из них мне и вспомнился тот снимок, из-за которого я разругалась со своими друзьями.
На фотографии были засняты счастливые лица двух подростков, едва ступивших в юность. Они стояли, прижавшись друг к другу щеками, на излёте улицы, взмывавшей вверх так резко, так радостно, что, казалось, это и есть заветная дорога в небо.
Я помню её очень хорошо, эту дорогу, она и сейчас не утратила своего очарования. Но на снимке этот эффект был усилен стократ и, более того, приобрел новое качество: чем дольше ты смотрел на него, тем живее было чувство, что там, за трамплином, увешанным дрожащими огнями фар, лежит вечернее летнее море.
Хотя всё кричало против этого: и то, что на снимке ещё только начинало смеркаться, и что торчащая в кадре ветка каштана была безнадежно голой и узловатой, и посиневшие носы позирующих, и – сильнее всего – то, что ты знал эту улицу как свои пять пальцев, вдоль и поперек, знал – уже почти тридцать лет – что, перемахнув лихой волной через гребень холма, она вливается, скромно и покато, в деловитый проспект. Совсем как буйные, непокорные подростки спускаются, стреноженные, в смирный мир взрослых.
И всё равно там было море. И они – шли к морю. В их глазах читалось нетерпение и отрешённость человека, который хоть и рад вам, но сам уже не здесь, а там, где его ждет кто-то или что-то, чего у вас никогда не будет.
Я случайно напала на этот снимок в гостях у старой знакомой, перебирая от нечего делать кипу одинаково безжизненных фотографий, которые она хранила для гостей, с которыми не о чем говорить. И я его просто украла, зная, что никогда не смогу объяснить его хозяйке свой интерес. Я спрятала снимок в нагрудный карман, и, сгорая от нетерпения остаться с ним наедине, ещё мучительно долго пила чай вприкуску с черствыми сплетнями, а когда, наконец, вырвалась на воздух, то сделала крюк и вынырнула ровно у подножия той самой улицы и расплакалась, не узнав его, сплошь в уродливых буграх от занесенных ранним снегом машин.
Снимок относился к тому периоду, когда я в целях ознакомления с жизнью решила освоить маргинальное общество. Родители были не против и, как минимум, не сократили мои карманные деньги, которых с лихвой хватало на то, чтобы накормить в неплохом кафе пять-шесть моих новых знакомых.
В основном это были ребята из неблагополучных семей, объединенные общими наклонностями и слабостями и – иногда в буквальном смысле слова – бездомностью. Они ругались, употребляли что-то более-менее легкое и величали друг друга не иначе, как позаимствованными из любимых фильмов кличками.
Мне нравилось приходить в тот уютный тесный закуток, куда они стекались по вечерам с разных концов города. Собирать двух-трёх-четырёх с особенно голодными глазами. Вести в хорошее кафе, где они забирались на диваны с ногами и дразнили официантов. Они меня использовали, конечно, и сперва с опаской относились к даровому угощению, но потом освоились и уже на третьем совместном обеде, не стесняясь, обсуждали при мне свои совершенно одинаковые истории встреч-предательств-расставаний.
С двумя подростками на снимке мы познакомились там же. Звали их Рой и Малютка. Это была самая завидная пара. Целый бесконечный месяц они были непростительно счастливы и верны друг другу. Целый июнь все – и я вместе с ними – провожали завистливыми взглядами их щуплые бесплотные фигурки, выныривавшие то тут, то там из закоулков, выпадавшие из дверей и подъездов, безмятежно проплывавшие мимо, переворачивая всё внутри своим вопиющим, до безобразия безучастным ко всему на свете счастьем.
Июль был невыносимо жарким. Малютка вдруг получила бесценную путёвку в лагерь для таких же бесхозных подростков. Об отказе не могло быть и речи – то был последний год, когда она подходила по возрасту.
Провожали все, кто мог. Паровоз нетерпеливо скрипел и отдувался. Закрапал дождь, мы сбились притихшей кучкой под навес и курили, пока Рой, влипнув ладонями в стекло вагона, неподвижно стоял напротив тусклого силуэта Малютки, а потом поезд дрогнул, и Рой тронулся, только ноги. Потом пошел, побежал. Мы выбросили недокуренные сигареты и ссыпались в метро.
Через неделю все разом узнали, что Малютка изменила, причем с местным, причем старым, лет двадцати пяти. Слово это – «измена» – неизменно всплывало вместе с неуклюжими картинками этой самой измены, и было тошно и странно, что в мире всё по-прежнему, несмотря на такой жуткий катаклизм.