Всё это произошло в самом начале шестидесятых годов. Термин шестидесятники, знак поколения, взошедшего на дрожжах политической оттепели, – тогда ещё не появился. Впоследствии Явнух, самозванный его знаменосец, без ложной скромности, совершенно ему не присущей (впрочем, как и неложной), не дожидаясь милостей от историков литературы, заявил:
И голосом сорвавшимся моим
сорвавшееся время закричало! —
и далее в том же духе. Дескать, не разобрать, что же было сначала – его пророческие крики или же новая историческая эпоха? Хотя кто бы сомневался, только никак не он. Ведь на неразрешимый вопрос, что появилось раньше – яйцо или курица, ответ, надо полагать, один: петух.
Мемуарными усилиями самих шестидесятников нынче утвердилось, каким великим благом для народа и страны была их кипучая и могучая деятельность. Однако случались и поперечные мнения. К примеру, в одной новой русской сказке про «гавриила харитоновича попова и собчака» недавно мелькнуло: «Так через некоторое время они благополучно дошли до Пушкинской площади, где мы их и теряем в толпе блядей, сутенёров и шестидесятников». Синонимический ряд, хотя сомнительного толка.
Впрочем, вернёмся к прерванному рассказу.
Вскоре я поменял школу, а по её окончании у меня появился долгожданный магнитофон. А затем и бобина с записями песенок Тимура Чурчхелавы, уж неизвестно какими путями попавшая в наш весьма далёкий от Москвы город – с дореволюционных времён апробированное место политических ссылок. Были эти песни какими-то однотонными, колеблющимися, туманными, зыбкими – ненадёжными, что ли. Как по напеву, так и по содержанию. Словом, не походили они на пышущие бодростью и оптимизмом эстрадные шлягеры, что звучали по радио. Должно быть, это и притягивало слушателей – как некая, прежде скрываемая реальность.
До того лишь раз я слышал нечто подобное – когда на пару дней в руки попала старая послевоенная грампластинка Вертинского. Томный картавый голос подчёркнуто театрально и выразительно пел о трагедии маленькой балеринки, про матросов, приплывших на остров, где растёт голубой тюльпан, – картинки из другой жизни, лишь чувства те же. И мне нравился своей изящной раскрепощённостью куплет:
А я пью горькое пиво,
улыбаюсь глубиной души.
Так редко поют красиво
в нашей земной глуши.
Это было нечто – горькое пиво и улыбка глубиной души сквозь безнадёжную грусть.
Переписав плёнку на свой магнитофон, я вернул её владельцу – соседу по дому. Этот парень был старше меня, учился в институте, который вроде бы собирался бросать, потому что увлёкся стихами. Он поведал мне про недавнюю поездку в столицу, там ему удалось отыскать своего кумира, барда Тимура Чурчхелаву. Где-то раздобыл адрес и заявился к нему без приглашения прямо домой. Сунул тому в руки тетрадку своих стихов.
Хозяин квартиры был хмур, молчалив и явно с бодуна. Тетрадь отложил в сторону, переспросил:
– Так откуда ты, говоришь, приехал?..
Расслышав, из какого города, поинтересовался:
– А троллейбусы там есть?
– Есть, – недоумённо ответил гость.
И вдруг услышал:
– Ну, значит, действительно город…
И дались им эти троллейбусы, думал я, слушая своего приятеля, которому больше и вспомнить-то было нечего.
Накануне только я прочёл в «Юности», так сказать, любовную лирику Робертино Известинского: «За тобой через года иду, не колеблясь: если ты – провода, я – троллейбус». И Чурчхелава про то же – как он садится на ходу в синий троллейбус и там-де уходит от душевной беды. А всё дело в пассажирах: «Я к ним прикасался плечами… как много, представьте себе, доброты в молчанье, молчанье…»
Да уж, в часы пик и вообще хошь не хошь – прикоснёшься плечами…
Песенка вроде бы нормальная, однако не без ложки патоки.
Мне казалось, такие неуклюжие слова, как троллейбус и пассажиры, по своей несуразности для стихов не годились. Вот у Пушкина, например, их нет, – правда, тогда и электротранспорта на улицах не было. Подсознательно я понимал, что романтизированные новинки поэтического словаря походили на дешёвые побрякушки, будто пластмассовые клипсы на месте бриллиантов. А фамильярное обращение «представьте себе» раздражало своей вкрадчивой, доверительной фальшью.
Риторика в лирике всегда враньё, а пошлость – она и есть пошлость, каким бы искренним тоном ни прикрывалась.
Спустя много лет на старом Арбате встретилось мне продолговатое сооружение, похожее на раздутый баклажан на колёсах. Кафе «Синий троллейбус», замануха для понимающих и ностальгирующих туристов. Из окошек несло сивым пивным духом и табаком, и пассажиры уже отнюдь не молчали. Вот куда притопали былые романтики оттепели – на рынок, где торгуют всем, что только можно впарить клиенту.
А потом я увидел и другой настоящий троллейбус, помятый, искорёженный, – в палисаднике музея на Тверской. Это был как бы исторический экспонат событий августа 1991 года: якобы этим троллейбусом перегораживали дорогу на пути танков. Знак победы демократов над ретроградами-путчистами несколько лет пылился под городским небом, а потом исчез в неизвестном направлении. Скорее всего – угодил на свалку.
Попсовая пошлость с годами лишь загустевает…
* * *
Из ватаги шестидесятников больше всех литературного и общественного шума производил неимоверно продуктивный и авантюрный Явнух. Он искренне любил себя самого, отвечая себе же полной взаимностью. Даже в порывах самокритичности поэт любовался собой, своей способностью видеть собственные недостатки, которые, разумеется, были продолжением достоинств.
Понятно, по большей части он и описывал самого себя, а будучи человеком поверхностным – сосредоточивался на внешнем, на различного рода блёстках. Всё это, как конфетти из новогодних хлопушек, сыпалось на читателя, а многочисленные пародии на чересчур блескучего автора добавляли пикантные детали.
Так, я ненароком узнал, что Явнух на своих вечерах попеременно является публике с головой, покрашенной то в один, то в другой цвет. Поначалу не мог понять, зачем ему всё это? Вряд ли дело было лишь в банальном эпатаже. Наконец до меня дошло: если хамелеон вынужденно меняет окраску, чтобы слиться с природной средой и стать незаметным, Явнушенский перекрашивал волосы синим, розовым или зелёным, дабы ни за что на свете не остаться незамеченным. Правда, стихотворца порой – и, пожалуй, справедливо – обвиняли в идейном хамелеонстве, но это как две стороны медали.
Соответственно, разноцветными были и его наряды, начиная от сорочек и кончая пальто и кепками. По принципу: вот вы, все вокруг, серые, как в творчестве, так и в одежде, – а я!.. Может быть, и в выборе нижнего белья он был столь же «разнообразным и целе- и нецелесообразным»? На это анекдотическое предположение натолкнул один случай, произошедший непосредственно в нашем городе, куда неутомимый Андрэ заявился с поэтическими гастролями.
Прибыв к нам под вечер, – а цвело и пахло благоуханное лето, – поэт решил поужинать. Быстро переоделся и направился в лучший ресторан. И тут же, у входа был оперативно остановлен бдительным милицейским патрулём и доставлен в отделение. Мгновенно, по телефонному звонку, туда прибыла группа поддержки и стала разбираться с группой захвата.
– Какое право вы имели незаконно задерживать абсолютно трезвого человека, известного на всю страну писателя и к тому же гостя нашего города?! – возмущались адвокаты.
– А чего же он разгуливает по улицам в непристойном виде и нарушает правопорядок? – отвечали менты.
– В каком таком непристойном виде?
– В пижаме!
– Как так – в пижаме?
– Появляться в нижнем белье в общественном месте не положено!
– Ошибаетесь, товарищи, – смиренно подал голос Андрэ Явнушенский. – Это отнюдь не пижама, а коллекционный костюм от Версуччи. Недавно по случаю купил в Италии.