Она задумалась, взвешивая мой совет. Я верю, она чувствовала мою заботу о ней, и, надеюсь, не догадывалась о том, что я был нечестен. Она кивнула. «Ты дал мне полезный совет, Ирв. Это как раз то, что мне было нужно». Это была горькая ирония судьбы, что только теперь, когда я был нечестен с ней, она считала меня полезным и внушающим доверие.
Несмотря на чувствительность к солнечным лучам, Паула настояла на том, чтобы проводить меня до машины. Она вновь надела пляжную шляпу и завернулась в огромное полотно. И, пока я заводил машину, она наклонилась, чтобы обнять меня напоследок. Отъезжая, я посмотрел в зеркало заднего вида. Ее силуэт, ее шляпа и накидка – все светилось на солнце. Подул ветерок, и ее одежды заколыхались. Она была похожа на листочек, дрожащий на ветру и готовящийся к листопаду.
За десять лет до этой встречи я начал писать. Я выпускал книгу за книгой, и такая продуктивность была обусловлена простым методом: книги стояли на первом месте, и я не позволял ничему и никому вмешиваться в этот процесс. Охраняя свое время так же, как медведица охраняет своих медвежат, я отказался от всего, кроме самых важных дел. И даже Паула попала в категорию несущественного, и у меня не было времени позвонить ей еще.
Спустя несколько месяцев умерла моя мама, и, пока я летал на ее похороны, Паула прочно засела в моей памяти. Я думал о ее прощальном письме брату – письме, содержащем все, что она так и не смогла ему сказать. Думал о том, что никогда уже не скажу своей матери. Практически все! Моя мама и я, хотя и любили друг друга, никогда не разговаривали по душам, как два человека с чистыми помыслами. Мы всегда «лечили» друг друга, не говорили ничего в глаза, боялись, контролировали и обманывали один другого. Я уверен, что это было причиной моего желания поговорить с Паулой открыто и напрямую. И поэтому мне было противно «ухаживать» за ней так нечестно.
В ночь после похорон мне приснился удивительный сон.
Моя мама и несколько наших родственников, все умершие, тихо сидят на ступеньках. Я слышу, как мама называет мое имя. Я узнаю тетю Мини, очень тихо сидящую наверху. Вдруг она начинает двигаться. Сперва медленно, а затем все быстрее, пока не начинает кружить, как шмель. И вдруг все люди на лестнице, все взрослые моего детства, все уже умершие, начинают кружить. Мой дядя Эб направляется ко мне и треплет по щеке, приговаривая «Дорогой сынок», как он это часто делал. Затем и другие начинают трепать меня по щеке. Сначала нежное, потрепывание вскоре становится сильным и болезненным. Я просыпаюсь в ужасе в три часа утра, мои щеки горят.
Сон обрисовал поединок со смертью. Сперва меня зовет моя умершая мама, и я вижу умерших родственников, сидящих в жутком молчании на ступеньках. Затем я пытаюсь отрицать недвижимость смерти, вселяя в мертвых движение жизни. Особенно я заставляю двигаться тетю Мини, которая умерла год назад после удара, парализовавшего ее на несколько месяцев. Она не могла двинуть ни единым мускулом тела, кроме глаз. Во сне Мини начинает двигаться быстро, но уже скоро выходит из-под контроля, и ее движение переходит в безумие. Следующий шаг избавиться от страха смерти – позволить им слегка ущипнуть меня за щеку. Но опять прорывается страх, щипки становятся сильными и болезненными. Я повержен страхом смерти.
Образ моей тетушки, кружащей, как шмель, преследовал меня несколько дней. Я никак не мог от него отделаться. Наверное, думал я, это определенное послание, говорящее мне, что сумасшедший темп моей жизни – это неудачная попытка побороть страх смерти. Не говорит ли мой сон о том, что пора бы замедлить темп и обратиться к тому, что для меня действительно ценно?
Мысль о ценностях вернула меня к Пауле. Почему я не позвонил ей? Ведь она была тем, кто заглянул в глаза смерти. Я вспоминал, как она заканчивала наши встречи: ее глаза сосредотачивались на пламени свечи, ее звучный голос вел нас в глубины нашей души, где царил покой. Говорил ли я ей когда-нибудь, как много значили для меня эти моменты? Как много я еще не сказал ей. Я скажу ей это теперь. Возвращаясь с похорон мамы, я твердо решил начать все заново.
Но у меня не получилось. Навалилось слишком много дел: жена, дети, пациенты, студенты, книги. Я писал каждый день, игнорируя все остальное: друзей, почту, телефонные звонки, приглашения на лекции. Все проблемы, вся жизнь могли подождать, пока я не закончу книгу. И Паула тоже могла подождать.
Но она не стала ждать. Несколько месяцев спустя я получил записку от ее сына – мальчика, которому я завидовал, потому что он имел такую маму, и которому Паула несколько лет назад написала прекрасное письмо о приближающейся смерти. Он написал коротко и просто: «Моя мама умерла, но я уверен, она хотела, чтобы вы узнали об этом».
Глава 3. Южный комфорт
Прошло пять лет, в течение которых я вел ежедневную психотерапевтическую группу в психиатрической больнице. Каждый день в десять утра я покидал свой уютный, заставленный рядами книг кабинет в медицинской школе Стэнфордского университета, ехал на велосипеде в больницу, заходил в палату, с содроганием вдыхая липкий воздух, пропитанный лизолом, наливал себе кофе из автомата для персонала (пациентам запрещалось есть сахар, им не разрешали курить, пить алкогольные напитки и заниматься сексом – все рассчитано на то, я полагаю, чтобы пациенты чувствовали себя неуютно и поскорее покидали больницу). Затем я расставлял по кругу стулья в комнате, доставал свою дирижерскую палочку и в течение восьмидесяти минут руководил группой.
Хотя в больнице было двадцать коек, встречи были весьма немногочисленными: иногда на них приходили лишь четверо или пятеро пациентов. Я был очень придирчив к подбору пациентов и допускал в группу лишь хорошо функционирующих пациентов. Каков был пропуск? Ориентация в трех понятиях: время, место и личность. Членам моей группы необходимо было знать только, где они находились и когда и кем они являются. Пока я не возражал против присутствия психотических пациентов (если это в чем-то не проявлялось и не мешало работе других), но всячески настаивал, чтобы каждый участник был способен говорить, удерживать свое внимание в течение восьмидесяти минут и признавать свою потребность в помощи.
В любой приличный клуб можно попасть только по пропуску. Мне кажется, именно требования к вхождению в группу – «программную группу», как ее называли по причинам, о которых я скажу позже, – сделали ее более привлекательной. Те же, кто оставался без пропуска – более беспокойные и регрессивные пациенты, – направлялись в «группу общения», еще одну группу, находящуюся под моим попечением, менее продолжительную по времени, более структурированную и с меньшими требованиями. Сюда, безусловно, попадали социальные изгои, пациенты с нарушениями интеллекта, психическими расстройствами, агрессивными или маниакальными склонностями, не удовлетворяющие требованиям любой другой группы. Часто некоторым пациентам с подобными симптомами разрешалось посещение коммуникативной группы, если предварительно их медикаментозно укрощали, иногда на день или два.
«Разрешено посещение»: эта фраза могла вызвать улыбку на лице даже самого замкнутого пациента. Нет! Буду честен. Никогда в истории больницы не было пациента, взволнованно рвущегося в двери терапевтической комнаты и требующего разрешения на посещение. Наиболее частая сцена перед групповым занятием: отряд дежурных санитаров и медсестер в белых халатах, галопом носящиеся по больнице, вытаскивающие пациентов из их потайных мест в туалетах и душевых и препровождающие их в терапевтическую комнату.
У программной группы была особая репутация: она была жесткой и требовательной и, что хуже всего, там не было возможности спрятаться. Здесь не было ни одного случайного человека или незваного гостя. Пациент более высокого уровня, находясь в группе общения, мог оставаться совершенно незамеченным. Если же какой-нибудь сбитый с толку пациент низшего функционального уровня ошибочно попадал на собрание программной группы, то его глаза стекленели от страха, как только он понимал, где находится, и уже никто не мог выпроводить его отсюда. Хотя технически был возможен переход из низшей группы в группу высшего уровня, лишь единицы задерживались в больнице достаточно долго, чтобы это стало реальностью. Таким образом, негласно все знали свое место. Но никто и никогда не говорил об этом.