Наконец хоть кто-то обратил на меня внимание. На самом деле мне было не так уж важно, белая она или нет. Она уделяла мне время, никогда не раздражалась, отвечала на мои нескончаемые вопросы и всегда смеялась над моими шутками.
– Très bien, – говаривала она. – Très bien, mon petit chou[95], давай еще раз, – и порой, закончив занятия, негромко рассказывала мне о Франции, фильмах, сказках, которые слышала в детстве, а отец тревожно поглядывал на нас, побаиваясь и ее благоуханной мести, и того, что мне задурят голову представлениями белых о среднем образовании и бесполезности телесных наказаний. Привычный его прием – обольщение – к Клэр был неприменим. Она была образованна. Она лучше знала жизнь. Она была опытнее. К тому же дала пожизненный обет безбрачия. Перед ней он оказывался бессилен.
Будь это байопик, я умолчал бы о Клэр. Из-за нее белым стало бы неловко. Я бы сделал монтаж: детство, по вечерам я сбегаю из дома от побоев, чтобы урвать несколько драгоценных часов и позаниматься, учеба идет медленно, буквально ползет, но все-таки через несколько лет я осваиваю букву А. Так было бы честнее, реальнее, характернее для Индии. Зрители в кинотеатре аплодировали бы парнишке, который никогда не сдавался, в одиночку сломал систему и всего добился собственным трудом.
Но все было иначе. И плевать я хотел на красивую сказку. Для меня важна правда. Клэр изменила мою жизнь. В память о ней я обязан рассказать, как все было на самом деле.
Возможно, я уже подзабыл, что было в детстве. Наверняка сгладил углы. Сочинил себе нарратив, как американцы после сотен часов психотерапии. Может, в моих воспоминаниях Клэр предстала такой, какой никогда не была, и ее доброта окрасила их в розовый цвет. Или я пересмотрел передач Опры. Но уж так мне запомнилось. Клэр в моей памяти навсегда останется кроткой – может, с другими она и бывала резкой, но не со мной. Она позаботилась о том, чтобы я не растратил свой дар впустую и не превратился в очередного безликого ребенка, который пропал, так и не заявив о себе.
Может, я ошибаюсь. Может, я и без ее помощи стремительно добился бы успеха. Но она же мне помогла. А врать я не хочу. Я должен рассказать нашу с ней историю. Когда речь заходит о Клэр, я всегда говорю правду. Благодаря Клэр я поверил в себя и понял, что хочу чего-то добиться. Она дала мне жестяную коробку с выгравированными достопримечательностями Парижа, я хранил в ней свои сокровища – карандаши, линейки, книжки. Занимался я по вечерам, когда отец валялся пьяный, хотя электричество в нашем доме то и дело пропадало, его вообще подвели как-то не очень законно, а на генератор мы не накопили бы за всю жизнь, поскольку хозяин из отца был аховый. Когда в городе отключали свет, мрак окутывал толпы прохожих, лачуги с картонными дверями, из которых воняло жиром, мукой и разбодяженным далом (который, поверьте, пахнет совсем не так, как настоящий), и маленькую бетонную крышу, на которой я занимался под звездами. Я не обращал внимания на пауков, тараканов, летевших мне в лицо, на стоны и вздохи мужчин и женщин, избиваемых детей, на пропитый недельный заработок.
На крыше всегда кто-то был. Вот вам радость плодовитых индийских утроб, подкрепленная древними ведическими ритуалами и тем, что у бедняков нет ни телевизора, ни Фейсбука (до чего ж изменился мир!) – ни минуты покоя!
Я поднимался наверх в любую погоду. Если было холодно, надевал свитер, который связала Клэр из шерсти собаки по кличке Снупи. Если шел дождь, все равно засиживался до последнего, прежде чем, прижимая к груди тетради, чтобы не намокли, убежать домой. Как-то вечером хриплый голос, пропитанный многолетним пьянством, произнес: «Не сиди под дождем, бета!» «Он читает! Читает!» Мужчина рассмеялся, за ним другой, и я никогда не чувствовал себя беспомощнее, чем в ту минуту, когда надо мной смеялись люди без лиц.
На следующий день Клэр спросила, почему книги сырые, и я не сумел объяснить. Она взъерошила мне волосы, и я понял, что прощен. Как приятно было сознавать, что некоторые твои проблемы решаются просто потому, что ты кому-то небезразличен. Что кто-то утирает тебе слезы, если ты ошибся с ответом. Кто-то покупает тебе сласти и прочие вкусности, уделяет тебе внимание, подарил кроссовки и симпатичную белую рубашку. Поневоле задумаешься, как сложилась бы твоя судьба, если бы у тебя с самого начала была мать. Чего ты добился бы, в какие школы ходил, какую вел жизнь.
С другой стороны, нельзя исключить, что меня любили бы, воспитывали, а я все равно вырос бы круглым балбесом.
Через несколько месяцев Клэр поняла, что я уже научился всему, чему можно научиться на лавке у чайного лотка на Бангла-Сахиб-роуд. Не самое, в общем, плохое место. Здесь начинались великие коммерческие империи, компьютерные компании стоимостью во много крор[96], политические карьеры, страдавшие под гнетом коррупции, лишнего веса и растления девственниц. Но учиться в таком месте непросто.
Столько вокруг красоты! Столько современных зданий! Столько жизни! И как все зассано!
В один прекрасный день Клэр сообщила, что мне нужно будет отлучаться от лотка хотя бы на несколько часов в день. Завтра она поставит в известность папу. Я заплакал от радости, ответил, что люблю ее, стараясь говорить тише, чтобы папа не услышал, хотя вокруг стоял привычный оглушительный шум. Порой я очень туплю.
– Я с первого взгляда поняла, что у тебя все получится, – призналась Клэр и крепко обняла меня, словно боялась потерять.
Она изменила мою жизнь. И я тут ни при чем. От меня требовалось лишь прилежно учиться. А это любой дурак может.
Весь день и весь вечер я помалкивал. Стискивал кулаки и трясся от радости. Оглядывал нашу комнату и чувствовал, просто чувствовал, что с этого самого дня все будет иначе.
Когда Клэр сообщила о своем решении папе, он пришел в ярость. И уже не смолчал перед этой женщиной с ее прожектами, кем бы она ни была и какие бы у нее ни были связи.
– Вы… мэм, этот мальчик, мы живем по-другому, вы же… забиваете ему голову таким…
У него хотят отнять ребенка, который принадлежит ему по праву. Он меня кормил, одевал, тратил на меня деньги, хотя мог бы найти им применение получше. Иначе зачем он вообще меня растил? Мог бы отправить в приют или бросить умирать на помойке, как девчонку. Я его собственность, вопил он, меня испортили, а теперь хотят украсть и превратить в белого. Так он разорялся, пока не иссякли слова.
Клэр молчала. В этом она сумела бы победить на Всеиндийских экзаменах.
– Я приду за ним завтра, – заключила она.
Наутро, когда я проснулся и стал собирать вещи – пенал, модные кроссовки, надежды и мечты, – отец зловеще улыбнулся мне.
Я знал эту улыбку.
Я ни разу не повысил на него голос, никогда в жизни. Я вообще старался ни в чем ему не возражать. Однако же в тот день осмелился.
– Нет, – сказал я. – Нет, папа. Не надо. – И забарабанил кулачками по его груди.
Дальше вы и сами догадались. Он орал. Бесился. Избил меня. Еще и нотацию прочел. Избавлю вас от подробностей. Но это было очень театрально.
– Мы уедем. Она никогда нас не найдет. Если эта белая женщина воображает, будто сможет украсть мою кровинку, то она ошибается. Собирайся! Никто не отнимет у меня сына.
Я рыдал. К концу сборов все мои вещи были в пятнах от слез. Папа сломал мой пенал – просто потому, что мог. Поднялся со мной на верхний этаж, постучал в дверь и заставил отдать игрушки и тетрадки соседям.
Кроссовки остались мне. В них было удобнее крутить педали, и в тот день я, с кроваво-красными от слез глазами, вез лоток по Пахарганджу[97], а отец с улыбкой шел рядом. Впрочем, через три дня его довольная мина испарилась, когда рядом с лотком затормозил джип и замначальника полиции приказал предъявить лицензию на торговлю.