Литмир - Электронная Библиотека

Закончив менять белье, Томаса оглянулась на сестру, та сидела в кресле, прикрыв рукой лицо, Томаса спросила:

— Как ты меня нашла? — видя, что Эва не ложится, и думая, что с нею возможно говорить.

Но с Эвангелиной говорить сейчас было невозможно, и не ложилась она в постель только потому, что из комнаты не уходила младшая сестра. Конечно, не стеснялась ее Эвангелина, но и не хотелось ей, чтобы вот так бездельно и спокойно смотрела на нее Томаса в то время, как она начнет снимать белье и обнажать тело. И даже не потому. Ей хотелось остаться одной, — усталость, пришедшая к ней в трамвае, когда она вышла на площади райсовета и увидела бывшую свою гимназию и новые дома кругом, а в переулке, который вел к тети Аннетиному дому две белые двенадцатиэтажные башни, которые показались ей здесь безумными и неприемлемыми, усталость эта не прошла, а усилилась и теперь давила, как тяжкая болезнь, внезапно проявившаяся. Она уже ничего не хотела смотреть и надеялась только на людей, которые, конечно, будут стары и невыносимо скучны, как всякие старики, и совсем не теми, какими она их себе представляла, но все же это люди, которые заставят ее забыть и башни, и новый сквер, и сверкающую стеклом гостиницу. Вчера в гостинице, вначале, она была перевозбуждена и пока ничего не видела, кроме вокзала и дороги. И стала раздаривать дежурной по этажу и горничной духи и всякие мелочи, которые привезла Томасе и ее семье, неизвестной, — но она уверена была, что семья есть: Коля, дети. Теперь она уже знала, что семья есть, потому что в комнате, куда ее привела сестра, стояли парта и детский секретер, разноцветный, замазанный чернилами. Почему-то Эвангелина подумала, что у Томасы внук, мальчик, а не девочка — комната была чистой и лишенной девических примет, даже маленькой девочки.

А Томаса продолжала говорить, что найти их довольно трудно, хотя и просто, если знаешь город. Но он так изменился, что не узнать… Но тут Эвангелина попросила Томасу оставить ее одну и такое у нее стало лицо, что Томаса перепугалась и засуетилась, стала рыться в шкафу в поисках коробочки с лекарствами. Эвангелина понимала, что ведет себя не лучшим образом, а сестра из злюки превратилась в заботливую добрую старую женщину и не замечала ее сухости и холодности, а беспокоилась о сердечных каплях, свежем белье… Но ничего поделать с собой не могла. Все потом, потом, а сейчас спать. Лечь. Вытянуться и закрыть глаза. Она снова сказала, уже просяще:

— Тома, спасибо, не надо капель. Пройдет. Я посплю, хорошо?

И Томаса, обернувшись от шкафа с пузырьком в руке, поняла по глазам Эвангелины эту муку, и что давно она должна уйти из комнаты, и что именно ее присутствие делает Эву совсем немощной.

— Ухожу, ухожу, — сказала она, извинительно улыбаясь, и прикрыла дверь, ушла. Плоха была сестра, не за семьдесят, а все девяносто.

Томаса принялась за прерванные дела. Посадила в печь пирог с рыбой и капустой, и тут подоспело время хвороста, какой делала мамочка в воскресные дни, обсыпанный сахарной пудрой — ломкий и красивый. Томаса сегодня все яснее чувствовала, что приезд Эвы принес ей радость. Томаса ожила и будто скинула десяток лет, тогда как сестра — прибавила. И понятно. Томаса была дома и принимала гостью у себя, а та приехала на родину в гости. А ведь из-за чего такая нелепость? Из-за вздорного Эвиного характера.

Эвангелина же как легла, так и отлетел от нее сон. Как ни закрывала она глаза, как ни насчитывала «слонов» (милое детство), ничего не получалось. Снотворное она принимать не хотела, знала на них свою реакцию — двенадцатичасовой сон и вялость целый день. Этого она себе позволить не могла. Она решила завтра же ехать в Москву, нагнать группу и лететь с ними в Париж. Никого больше не разыскивая и ни о чем не думая. В Париж. Который она с таким счастьем покинула совсем недавно, в Париж, который с годами казался ей все более и более чужим и где у нее совсем не осталось друзей, многие умерли, многие по старости обросли различнейшими причудами, и общаться с ними стало невыносимо. Но бежать, бежать в свою маленькую квартирку на рю де Труа Фрер (кстати, с этим названием — улица Трех Братьев — была связана забавная, но и оставляющая странно неприятный осадок, историйка. В одной эмигрантской русской семье, где Эву принимали с радостью двое одиноких стариков — муж и жена, — когда она впервые назвала новый этот свой адрес, старик, бывший чиновник по особым поручениям, смешливый и любящий топорно поострить, незамедлительно назвал рю улицей трех братишек — Сани, Вани и Пани — и построил преглупую шутку: Саня ждет вас у ворот, Ваня на диване, а Паня в ванне… И каждый Эвин приход шутка повторялась с разными вариациями, например: братишки — матросики-чекисты, и засели у нее на рю неспроста. Эвангелина перестала посещать стариков. Почему? А кто ж это поймет, если она сама не понимала…), к привычному проведению времени, утренним газетам, кратким, но забавным беседам с мадам Шоли, консьержкой, вечернему кофе с кем-нибудь из приятельниц. И всегда далеко не понятные вести из России, которые можно было обсуждать неделями. Что и делалось.

Эвангелина вдруг почувствовала прибывающую силу и подумала, как она приедет и станет со смехом рассказывать о сегодняшнем дне, о своей немощи, как смешно все будет и мило-нелепо выглядеть в рассказе, и слушатели будут потешаться, и она тоже. И ей на самом деле станет казаться, что так и было — нелепо, мило и препотешно. Потом русские начнут спрашивать ее о России, начнут тянуть из нее выводы и мнения, и она будет теряться, как всегда, даже более, потому что, подумав серьезно, она поняла теперь и то, что Россию она не видела и не знает и что о России рассказывать не имеет права. И даже сестру не знает и не узнает, наверное. Но знала, что после небольшого замешательства она все же придет в форму и что-то презабавное расскажет, с юмором, которым она владела блестяще: это будут не рассказы, а картинки, картинки, картинки, которые можно перекладывать, как карты, и образовывать любые линии судеб и дорог.

Когда она ехала сюда, она сказала единственной своей оставшейся подруге, француженке Симон, что, вполне возможно, поездка ее — разведка… Симон кивнула и насмешливо сказала, что Улит могла бы этого и не говорить. Она обо всем догадывается и не станет ее особенно ждать. Родина — есть родная земля и подобные тебе люди. И Эвангелина вдруг смутилась и вспыхнула, как от внезапного чувства влюбленности, о котором с нею впервые заговорили и которое перестало быть тайной и стало невыносимо острым. Она засмеялась и опустила глаза, потому что в них была любовь. Теперь же, лежа в чистейшей, мягкой, уже теплой постели сестры, Эвангелина не могла представить своей жизни — здесь. Она ехала сюда, как глупенькая, надеясь (на что?) и шуточно посмеиваясь над своими надеждами. Она представляла себе несерьезно (конечно же!) их дом и как ее встретит сестра и будет смотреть на нее как прежде, давным-давно, то мрачно, то восторженно, и придет постаревший Коля, постаревший мальчик с сединой и атрибутами Прекрасной Старости, и она увидит и в его глазах и мрачность и восхищение, и они сядут за мамочкин круглый стол и за крепким чаем попытаются понять друг друга, и она будет рассказывать им до утра о том, как все случилось, и попытается объяснить — почему. Томаса будет мрачнеть, а ей придется, как прежде, биться и доказывать что-то о себе, и это будет и тяжело, и очень интересно. Потому что все ее истории уже потеряли прелесть в забвении, а теперь приобретут новую живую жизнь и будут выглядеть в рассказе — как и все истории о жизни — много прекраснее, интереснее и благородней самой жизни.

Они с Колей накурят в гостиной или диванной так, что дым будет плавать как облака, и только тогда она спросит о Машине. И они скажут, что он женат, куча детей, что он растолстел, или полысел, или еще что-нибудь. А может, они переглянутся, и она поймет, что он погиб в эту ужасную войну. И тогда она заплачет и скажет, что его единственного она любила. И это будет тоже сладчайше и болезненно.

68
{"b":"726667","o":1}