Литмир - Электронная Библиотека

Эвангелина пряталась за памятником, но видела, как стали бросать землю. Сначала Томаса, потом Аннета, Тата, Коля и наконец мамочка. Мужики быстро закидали могилу. Мамочка бросилась к холмику, но Аннета удержала ее. Эвангелина сама готова была кинуться туда и упасть на этот поминутно сереющий от падающего снега холмик, но ее останавливало непримиримое, жесткое лицо Томасы. Томаса не плакала. Это удивило Эвангелину, которая в детстве была капризой, а Томаса — плаксой.

А они, гуськом, вытаскивая ноги из сугробов на дорожках, шли обратно. И неминуемо должны были столкнуться с Эвангелиной. Но памятник находился в самой непроходимой части, и Эвангелина низко присела за ним и, наклонив голову, рассматривая близкую зернь снега, шептала: господи, пронеси, господи! Будто рядом, в трех шагах, шли не родственники ее, единственные родные люди на земле, а душегубы. Она долго сидела пригнувшись. И так, сидя на корточках, согнутая, Эвангелина заплакала теплыми слезами, которые падали прямо в близкий снег, но не буравили его, а скатывались и замерзали на ледяном перевале. Наконец, она осмелилась поднять голову. Уже за оградой виден был только Коля, который неожиданно обернулся и на фоне высокого серого памятника увидел согнутую, скорчившуюся фигуру. Это была жестокая Улита Алексеевна. Но теперь она не выглядела гордой и жестокой, даже издали лицо ее было белой маской с темным провалом глаз. Коля хотел бежать к ней, но взял себя в руки и, отвернувшись, побрел вместе со всеми к городу.

Эвангелина видела, что Коля обернулся и на миг приостановился, и это вдруг наполнило ее надеждой. Отчего вдруг надеждой? Разве она не хотела уйти от них и работать с Фирой в Доме сирот (или библиотеке?), как он приказал? Но мысли о Машине были тусклые, стертые и какие-то несильные, они шли не сами, она их тащила. Сейчас она должна идти к своим и, как бы ее ни приняли, — просить прощения и, может быть, стоять на коленях перед всеми. Это она должна сделать для Юлиуса, хотя он хотел для нее другого. Но она этого так и не узнала окончательно. Эвангелина вскочила и собралась пойти, но оглянулась на памятник, который был ее сокрытием и от ее присутствия стал теплее, по крайней мере сошла с него изморозь, и она увидела, что это была общая могила Ипатьевых и в конце свежим резцом было высечено: «Александр Ипатьев, 1897–1917». Господи! это знак! Шурочка сделал ей знак! Если ее не простят — она умрет. Это он притянул ее к этой скамье, к своему памятнику. Забыв, что хочет подойти к могиле отца, Эвангелина бросилась с кладбища. А могила Юлиуса становилась все белее и белее. Снег шел.

Зинаида Андреевна и Аннета шли молча. Аннета поддерживала Зинушу под руку. Вдруг Зинаида Андреевна, нервно и будто кому-то возражая, сказала:

— Я не пойду к тебе, Аннета, милая, не пойду. Спасибо тебе за все, но человек должен иметь свой собственный кров над головой, нет, нет, я не пойду…

Аннета смешалась. Она не поняла этой неожиданной резкости, даже враждебности. Как будто к ее дому. Но понимала, что сейчас может быть всякое и надо быть терпеливой.

— Хорошо, Зиночка, — сказала она ласково, — мы не пойдем ко мне. Хорошо, милочка, только ты успокойся. Давай все обсудим…

— Я ничего не имею, Аннета, у меня ничего не осталось, — сказала с надрывом Зинаида Андреевна и вдруг схватила руку Аннеты в перчатке и поднесла к губам. Аннета не успела отдернуть руку, как Зинаида Андреевна поцеловала ее. — Спасибо тебе, душечка, спасибо за все, Аннета. Мы ворвались со своими болячками, несчастьями, взбудоражили, свели всех с ума. Я вижу, вижу, как ты страдаешь. Твой дневник лежит, Коля, бедняжечка, заброшен, а ты носишься со мной и утешаешь, господи, прости нас, Аннета, прости, если это возможно… — Зинаида Андреевна была в той истерике, когда требуется униженность собственная очень сильная, и если тот, кто, понимая это, попробует как-то вывести человека из этой униженности, то не поможет, а обидит и усугубит дело. Аннета все это чувствовала, и только упоминание о дневнике укололо ее. Никто из ее знакомых, подруг и друзей не относится серьезно к самому, может быть, серьезному и важному для нее делу, считая это писание далекой выдумкой, чем-то вроде вышивания сороковой подушечки для канапе. Вышивание считалось бы более занятием, чем неясное писание вечного дневника, про которое уже спрашивали с усмешкой — ну и как там Аннетин дневник? Как спросили бы про варку варенья без меры или долго продолжающуюся болезнь без диагноза, вроде неврастении, то есть про то, что должно в конце концов заканчиваться и приносить плоды — дурные ли, сладкие, — какие-либо. Ни одна женщина, ни один мужчина в городке не занимались такой странной деятельностью в зрелом возрасте, и слух о дневнике стал слухом о ненормальности Аннеты. Или легкомыслия дурного тона. И у Аннеты сын! (Хотя при чем тут сын и дневник — неясно было и самому говорившему.) Однако рядом с дневником упоминали сразу Колю, с эпитетом — бедный, бедняжечка, славный, несчастный… Потому и укололо Аннету упоминание. Хотя сейчас все могла и смела говорить Зиночка. Ей должно было позволять. Только не окаменелую истерию. Аннета крепко взяла Зиночку за локоть, даже надавила больно ей на руку, и от боли Зиночка чуть порозовела, закрыла рот, и окаменелость ее стала проходить. И она пошла покорно за Аннетой к парку. И Аннета исподволь стала говорить. Она вспомнила свою молодость, и гибель мужа, и то, как она была одинока, и как постепенно все наладилось, и что живой человек живет, как бы там ни было, и ему приходится решать все жизненные вопросы, которые не ушли, а еще увеличились, и так далее, и тому подобное. Зинаида Андреевна скорбно, но уже живо подтверждала все и говорила, каким был Юлиус и как теперь ей будет без него плохо и тяжело. Тут Зинаида Андреевна заплакала. Аннета была удовлетворена. Этого она и хотела, теперь не надо бояться за Зиночку. Они вошли в парк, и снег скрипел под их ботинками, а вверху, высоко, квакали и охали вороны. Снег все шел и не таял на пальто и мехе. Только щеки спустя немного мокли, а потом снова усыпались снегом.

— Как красиво в нашем парке зимой, да, Зиночка? — воскликнула Аннета импульсивно и искренне.

— Меня Юлиус часто звал гулять сюда зимой, всегда зимой… — ответила Зинаида Андреевна, сморкаясь и собирая в комочек платка последние слезы, — но я редко выходила. Зимой надо одеваться долго, а летом здесь столько народу бывало, Юлиус не любил. Он не любил раскланиваться, а я сердилась. — Зинаида Андреевна всхлипнула. Аннета уже не слушала ее всхлипов, а говорила так, будто была одна, думала вслух:

— Когда умер мой муж, я была ведь совсем девчонкой и не могла, нет, не пережить, я пережила и даже не очень плакала, я не могла понять, что с ним произошло. Он превратился в свою похожесть, не знаю, как это выразить… Но его самого не было в этой… форме…

— Господи, что ты говоришь, — перекрестилась Зинаида Андреевна. Она-то смахивала каждую снежинку с лица Юлиуса, ей казалось, что от них он мерзнет. Душа? Да, да, конечно. Но этого взять в толк, в разум, Зинаида Андреевна не могла. Знала. Но не могла.

Аннета продолжала:

— И это меня мучило. А потом мне пришла в голову мысль, что он просто оставил вот эту форму и ушел без нее. Он сбросил с себя ТАКОЕ, ему надоело быть в ЭТОМ. Как нам, женщинам, надоедает платье иногда, не знаешь даже почему. Переделываешь, переделываешь. То бантик, то рюшку, то пуговицы, а потом со злости возьмешь и изрежешь. И выкинешь. У меня так часто было. А у тебя?

— Нет, — ответила огорошенная Зинаида Андреевна, ужаснувшись Аннетиным откровениям.

Аннета же почти ворковала, так ей нравилось то, что она говорит:

— И мне стало легко. Я и кабинет его оставила и все как при нем. Ни одной вещи не убрала. И почувствовала, что он остался. Не ушел. И даже характер у него изменился. Был сухарь, стал нежным, добрым. И советует часто очень верно, и заботится…

Зинаида Андреевна, забыв о себе, искоса смотрела на Аннету и не знала, как поступить: то ли щеки ей снегом натереть, то ли встряхнуть как следует. Это все заграница, и дневник, и романы ее бесконечные. Конечно, надо думать о душе, но так?!

56
{"b":"726667","o":1}