Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я старался им понравиться. Я спасал свою жизнь, угождая им. Тогда я почти утратил способность мыслить логически. Я зависел от милости любого феллаха всякий раз, когда оставался один, облегчаясь за выступом скалы или гоняясь за заблудившейся козой по склонам дюн. И тогда некоторые из них стали небрежно звать меня, ради собственного извращенного удовольствия, эль-Иегуди, и я снова начал испытывать страх за свою жизнь, порожденный и инстинктами, и рассудком. Тогда Коля сделал какое-то тонкое замечание моим мучителям (думаю, он не взывал к их лучшим чувствам, а предлагал оставить в покое его собственность). Я был благодарен Коле за заступничество, но надеялся на более достойное обращение. Он сказал, что сделал все возможное. В конце концов, ему нельзя было ничем отличаться от прочих арабов в пустыне. Иные слова и действия вызвали бы подозрение. Я понял, что больше не должен их бояться. Анубис был моим другом. Если я, по велению Бога, уже умер — тогда я больше не мог ничего потерять. Любое чувство само по себе делалось победой. Однако сохранялось понимание, что араб, намереваясь убить кого-то, всегда мог назвать жертву «евреем» — и тогда преступление становилось законным. То же самое, конечно, происходило и в некоторых районах Германии — я это усвоил на горьком опыте.

Бог продолжал преследовать меня; ее плоть душила, ее члены все еще терзали душу. Внутренности содрогались в агонии, когда я думал об утрате Эсме, моей музы — маленькой богини, которая так ужасно меня предала. Я не хотел ничего подобного. Я сделал для нее все, что мог.

Ссоры и свары в караване редко выходят из-под контроля. Люди, живущие по закону кровной мести и постоянно сражающиеся со стихиями, должны избегать дополнительных угроз. Слова Коли все поняли и приняли. Мое положение улучшилось. Что если бы я из любимого еврея казака превратился в любимого назрини араба? Но теперь у меня были прекрасные шансы вернуть все утраченное. У меня еще сохранился счет в калифорнийском банке. Через некоторое время Коля доставит нас в город, где найдутся все удобства цивилизации, и я телеграфирую Голдфишу, кратко изложив обстоятельства дела. Воспользовавшись нашими средствами, я смогу до конца года вернуться в Лос-Анджелес и возобновить карьеру без дальнейших препятствий. Я еще вспомню эти месяцы, когда дышал воздухом пустыни, пил затхлую воду и ел скудную пищу, и, без сомнения, даже стану приукрашивать пережитое, смягчая детали, добавляя определенные факты, пока воспоминание не начнет походить на «Песню пустыни»[545] и не будет удовлетворять требовательным чувствам цивилизованного мира.

Даже самые настойчивые преследователи утратили ко мне интерес, когда мы приблизились к Эль-Куфре, где, как нас предупредили, теперь располагался многочисленный итальянский гарнизон, следивший за перемещениями работорговцев и контрабандистов оружия. Неспособность Уормитера[546] отличить контрабандиста от слепого мула бешено веселила тех арабов, которые уже пережили итальянскую оккупацию. Они, конечно, тоже не могли отличить итальянского мушкетера от норвежской медсестры. Ходили мрачные слухи, что солдатам приказано построить христианскую церковь на территории главной мечети оазиса. В легендах этих людей всегда оставалось место для сложных (и обычно чрезвычайно мелочных) тайных замыслов христиан, тративших немало сил только на то, чтобы нанести оскорбление мусульманам. Это напомнило мне о Кентукки, где подобные стремления, направленные против отколовшихся конгрегаций, приписывали папе римскому. Как я сказал Коле: «Если посмотреть на армию сумасшедших фанатиков, которую могут собрать главный раввин, папа римский и патриарх Константинопольский, — начинаешь удивляться, как они до сих пор не додумались объединить усилия!»

Эта расистская паранойя отвратительна. Она лишь заслоняет подлинные проблемы и скрывает от нас истинного врага.

— Мусульмане просто должны быть раздражительными, — сказал Коля, перейдя на русский, как только мы отдалились от основной части каравана. — Что бы ты почувствовал, если бы внезапно догадался: ты и твои предки поставили не на ту религиозную лошадь — но вы по-прежнему утверждаете, что бесполезная кляча может выиграть Петербургскую скачку? И все-таки, когда начинаешь прислушиваться к их политическим идеям, в Каире например, поневоле задаешься вопросом: что было раньше, саморазрушительная религия или обычный араб, который скорее выстрелит себе в ногу, чем вообще откажется от оружия!

Мне казалось, что его понимание ислама несколько ограниченно, но я ничего не ответил, поскольку не хотел противоречить Коле, точно так же как не хотел противоречить арабам.

К тому времени его уже считали мятежником, шарифом (мелким дворянином) и ученым, а меня принимали за его слабоумного родственника, которому добрый человек из сожаления дал работу. Эта история была сомнительной, но вполне приемлемой для наших союзников — они редко доискивались правды, если чувствовали, что окружающие считают хорошим тоном изящную, остроумную и благородную ложь.

В основном арабы — терпимые люди, готовые признавать за человеком любые достоинства, пока он не покажет своих недостатков. Мой арабский был настолько слаб, что мне не осталось другого выбора, кроме как играть роль идиота.

В те первые недели я мог говорить лишь о вещах, которым научил меня арабский Бог. С тех пор как мы присоединились к бескрайнему потоку навьюченных верблюдов и медлительных погонщиков, следовавшему по древнему торговому пути от оазиса к оазису, вверх и вниз по дюнам столь же высоким и крутым, как английские Пеннинские горы, все дальше и дальше в Западную пустыню, — с этих пор я грезил только о члене Бога и каждую ночь вновь переживал свой ужас. Мне по собственной просьбе заткнули рот — я боялся, как бы бедуины в соседних шатрах не обнаружили, что в их ряды проник назрини. Если бы они заподозрили меня, то обвинили бы в двойном богохульстве, за которое я получил искупление. Коля утихомиривал меня давно знакомыми приятными способами и превратил ужас в отдых, а отдых в удовольствие — и я начал успокаиваться. Он говорил, что я похож на испуганного бродягу, шарахающегося от каждого звука.

Inta al hob. Inta al hob[547]. Я никогда не забуду ее печальный голос, голос женщины, певшей в шатре бедуина. Это тебя я люблю. Ты — любовь. Я не мог сказать, пела она Богу или человеку. Коля заплакал, когда я спросил его.

— Кто сумеет ответить? — Он откашлялся. — Сумеет ли она сама?

Несколько раз он плакал и при воспоминании о моем унизительном испытании, но мы оба утешались опиумом, который курили в традиционном стиле, с помощью наргиле[548]. Это наконец принесло мне успокоение. Постепенно прежняя личность возвращалась. Пока, сказал я, пустыне недоставало романтики, которую я видел в книгах Пьера Лоти или Карла Мая. Коля считал первого слишком женственным, а второго — слишком мужественным. На самом деле пустыня, как ни парадоксально, была местом, где подобные противопоставления утрачивали смысл, где даже жизнь и смерть сливались и всегда оставалась угроза внезапного исчезновения. Коля говорил, что пустыня усиливала чувства, но не дарила легкого освобождения. В утонченных существах она порождала необычайное обострение ощущений. Коля считал, что марочное вино и хороший кокаин были для истинных эстетов просто заменой пустыни. Тогда я впервые услышал о подобном эпикурейском отношении к Сахаре. И я еще раз подумал: Коля действительно опоздал родиться. Иногда казалось, что рядом со мной на роскошном, благородном сером верблюде ехал сам порочный гений, стройный Оскар Уайлд. Арабы, которые составляли большую часть нашего каравана (среди нас также были черные и, конечно, белые берберы), смотрели на моего князя с определенным уважением, дружески посмеиваясь над его неловкостью в управлении верблюдом; они говорили, что он провел слишком много времени в городах, с франками, а теперь, в пустыне, он снова станет истинным арабом. На них, однако, произвела впечатление тщательно подобранная одежда Коли, которую он носил с изрядным щегольством. Арабы предположили, что у его семейства весомые связи. Вопреки смехотворным мифам для наивных туристов, арабы так же тщеславны, как любые прочие люди, и больше всего на свете любят позировать фотографам или художникам. Не Коран, а пуританская традиция, основанная на ложном толковании нашего общего Ветхого Завета, запрещает изображать людей. По сравнению с тщеславным арабом даже неаполитанский жиголо похож на застенчивого скромника. Достаточно одного взгляда на стену любой французской гостиной, чтобы понять, с каким удовольствием эти люди позируют. А еще арабы осознали, что туристы готовы их вознаграждать за восхитительные впечатления! Поднимается «брауни», вперед тянется рука просителя, совершается обмен, и счастливый араб, подобно своим собратьям во всем мире, принимает самую романтичную и невероятную позу, таким образом подтверждая все стереотипы «цивилизованных людей». Любой снимок, сделанный на Ближнем Востоке и в Северной Африке, несет печать этой нелепой игривости — Haramin[549] позируют на взятых напрокат верблюдах перед пирамидами Гизы на закате, наездники-марокканцы скачут во весь опор, размахивая винтовками, на потеху богатым европейцам, которые смотрят с балконов отеля «Атлантик». Но все это похоже на обыденную реальность жизни не больше, чем «Дикий Запад» Буффало Билла. Долгие унылые дни караванных переходов в полной мере раскрывают европейцу эту обыденность. Однако, если обыкновенная жизнь воина пустыни еще менее интересна, чем повседневные заботы пригородного конторского служащего, воображение араба куда живее, а его словарь в целом более эффектен и напоминает продукт совместного творчества французского санкюлота, русской шлюхи, греческого таксиста и английского школьника, благодаря опыту и привычке ставший средством выражения исключительно складной и нетривиальной непристойности. Поскольку главное развлечение этих людей составляет беседа, нет ничего удивительного, что их устная речь сделалась настоящим искусством, которое можно сравнить лишь с нашей украинской традицией. Это искусство развивает не только язык, но и разум. Меня никогда не удивляло, что очень многие поэты при Сталине могли заучивать целые книги стихов. Устная словесность зависит от интонации. Хороший арабский рассказчик изучает музыку беседы и драматического повествования. Он развивает и совершенствует свои способности, как западные романисты совершенствуют пунктуацию и грамматику. История араба проста только на бумаге. Его литературные приемы кажутся театральными и причудливыми только тем, кто не понимает их назначения. Почти так же обстоит дело с Шекспиром. Я думаю, однако, что мои бредовые ругательства могли потрясти арабов. К счастью, я все их произнес вслух только при Коле, в пустыне в трехстах милях к западу от Асуана, прежде чем мы присоединились к каравану. Но я все еще просил Колю затыкать мне рот и иногда связывать руки и ноги на ночь, пока со временем, говоря теперь по-арабски, я не стал бредить лишь о Боге. Это вполне устраивало мусульман, которые убедились, что я и в самом деле идиот, обретший божественный дар. Но только когда мы приближались к большому городу-оазису Куфре, я позволил себе заснуть лишь с помощью гашиша. Дьяволы медленно покидали меня, и мне становилось все легче играть сознательно избранную роль веселого дурака, которого все мужчины пытались ублажить добрым словом или монетой, чтобы получить в ответ сладкую улыбку. Благодаря заботам Бога здесь я сделался куда лучшим актером, чем в Голливуде.

вернуться

545

«Песня пустыни» — оперетта (1926) композитора Зигмунда Ромберга на либретто Оскара Хаммерстайна II, Отто Харбаха и Фрэнка Мэндела. Создана под впечатлением от Рифской войны и деятельности Томаса Эдварда Лоуренса. Соответствовала общей тенденции того времени романтизировать Восток.

вернуться

546

Букв.: червеед.

вернуться

547

Ты любовь. Ты любовь (араб.).

вернуться

548

Наргиле — курительный прибор, сходный с кальяном, но имеющий, в отличие от него, длинный рукав вместо трубки.

вернуться

549

Разбойники.

99
{"b":"726282","o":1}