Но синие воины покинули караван так же стремительно и так же внезапно, как присоединились к нему, исчезнув в пустыне задолго до того, как наши верблюды учуяли воду Эль-Куфры. Когда они удалились, красивый темнокожий старик в огромном белом тюрбане, который даже его ровесники считали архаичным, Ахмет эль-Имтейас, заговорил о туареге эль-Хадбани, неистовом воине, в течение многих лет наводившем ужас на всю Сахару, от Феццана[554] до Тимбукту, и только в старости открывшем, что он — женщина, мать пяти сыновей, «супруг» многочисленных жен и любовниц. Ее сыновья властвовали в Сахаре, их тайный город располагался где-то в горах Такалакузет во французской Западной Африке. В рассказах эль-Имтейаса туареги обычно представали невероятными существами, воплощениями сверхъестественного зла. Их боялись, избегали и очень редко обманывали — когда в дело вступал какой-нибудь легендарный персонаж-умник (тот же Али Баба, которому, к примеру, удалось заставить раввина в Бенгази заплатить за новую мечеть).
Я был, несомненно, единственным внимательным слушателем одинокого критика эль-Имтейаса, бледного курдского дезертира из императорской армии в Астрахани, который, вместе с разномастным отрядом самозваных охранников, стал полезным для каравана. Ни у кого из них не было лошади, достойной называться этим словом. Курд по большей части говорил по-арабски. Иногда, охваченный сильными чувствами и уверенный, что никто его не поймет, он ругался или возмущался по-русски.
— Туареги, — сказал он в одном из таких случаев, — как и турки, управляют империей только потому, что арабы с подозрением относятся ко всяким переменам.
Я пожалел, что разговаривать с ним небезопасно. Я мог бы заметить, что скептицизм и негодование делают его вполне подходящим кандидатом в Красную армию. Я мог бы предложить ему вернуться на родину, где приятели, такие же циники, его с готовностью примут! Учитывая его взгляды, было трудно понять, почему он покинул свою страну и присоединился к сотням и тысячам русских подданных, рассеянных по всей Европе, Азии и Америке, проникших и в Африку, и даже в Австралию, создавших диаспору поистине невероятных размеров. Курды всегда оставались недовольными ворчунами, как армяне, но было приятно слышать звук родного языка, пусть даже варварски исковерканного, — это помогло мне обрести душевное спокойствие. Коля, стараясь не выходить из роли отступника-сирийца, настаивал, чтобы я говорил только по-французски и по-арабски. Он утверждал, что очень важно убедить итальянцев.
Величайшим утешением в моей почти бесконечно унылой жизни стала растущая привязанность к нашим верблюдам, особенно к прекрасной палево-золотистой самке, на которой ехал Коля. К сожалению, эта привязанность оставалась безответной. По непонятным причинам ни один верблюд в мире не испытывал ко мне теплых чувств — в лучшем случае они меня только терпели, а чаще всего — просто не переносили. Дважды, блуждая около одного из стад, я слышал предупредительный крик погонщиков и, развернувшись, видел животное, которое мчалось на меня, вытянув шею, обнажив большие желтые зубы и раздув ноздри; верблюда приводил в бешенство сам факт моего существования.
Я подбирал полы рваной джеллабы и кидался по скалистой земле обратно к каравану, а люди кричали и выли, некоторые подбадривали меня, а некоторые — верблюда; их это немало развлекало, и они хохотали несколько дней подряд, вспоминая о случившемся. Мое унижение казалось им почти таким же забавным, как происшествие со старухой, которая села слишком близко к огню и сгорела заживо. Тщетные попытки ей помочь, в том числе и мои собственные, вызвали больше всего веселья. И все же на свой лад караванщики были добрыми людьми, и одному из приятелей русского дезертира дали несколько монет за то, что он избавил старую ведьму от мучений выстрелом из карабина. Они сделали бы то же самое для любого существа, которое не могло выжить в пустыне. Они ценили жизнь так же, как люди в цивилизованном мире, но в песках нет места сантиментам и болезненному самоанализу.
Через некоторое время мы увидели широкую и неглубокую долину Куфры — разросшиеся поселения тянулись вдоль чудесной полосы голубой воды. Трепетали зеленые пальмы, блестели плитки на мечетях и домах, сиял сам оазис — все это в первые мгновения едва не ослепило нас. Я испугался, но Коля сказал, что оазис кажется ему вульгарным, хотя признал, что несколько месяцев назад мог лишь мечтать о подобном месте. Даже прекрасные здания в тени пальм и роскошные сады не производили на него впечатления. Коля усвоил аскетические законы пустыни, которые породили скромную красоту Альгамбры[555]; теперь он предпочитал глубокие цвета, сочетания красного камня и желтовато-коричневого песка, бесконечно повторявшиеся, почти неизменные, как классическая египетская мелодия. Поселки Цуррук, Талалиб и Тойлет[556] раскинулись по всей долине, на их бессчетных прилавках лежали сокровища Африки и Средиземноморья, обломки Европы и Америки. Над всем этим нависали изъеденные эрозией ливийские столовые горы, а кое-где над оплотами западной цивилизации развевались оранжевые, белые и зеленые знамена Италии. Эти современные римляне, не дождавшиеся поддержки от прочих христианских государств, пытались совладать с возрастающей угрозой Карфагена, которую они чувствовали — и которой боялись. Мы с Колей старались укрыться от пыли, поднимаемой итальянскими грузовиками и полугусеничными машинами, военными автомобилями и мотоциклами. Коле их присутствие казалось преступлением — как будто в святом месте началась шумная вечеринка. Поняв, что меня немного удивил размер гарнизона, Коля позволил себе осторожно пошутить:
— Они, видимо, собираются присоединить к своей империи всю Центральную Африку. Они создадут новую Византию в Конго, как ты думаешь, милый Димка?
Даже в тот момент, когда я еще не был так разборчив, замечания Коли показались мне сомнительными, но его уже занимали другие мысли. Друзья не смогли встретить его на дороге на Тум. Добравшись до центра Куфры и оказавшись напротив самой большой мечети и на удобном расстоянии от армейского поста, возбужденный Коля поручил мне смотреть за верблюдами и удалился по своим делам. Очевидно, он хорошо знал город и окрестности. Я сел в тени святыни и всякий раз, когда ко мне кто-то обращался, я просто усмехался и визжал, размахивая руками и повторяя: «Эль-Сахр! Эль-Сахр!» Верблюды, в основном по привычке, пытались укусить меня. Коля быстро вернулся; он был бодр и, очевидно, чему-то радовался.
— Люди Ставицкого ушли. Сейчас они уже пересекли Красное море и прибыли в Мекку. Они везли слишком много контрабанды, и они не могли дожидаться меня. Просто превосходные новости, милый Димка! — Он широко улыбнулся. — Они услышат о моей смерти. Никто не станет преследовать меня. Ставицкий спишет убытки и все позабудет. Даже если он потом узнает, что я жив, мы успеем избавиться от нежелательных доказательств.
Я вполголоса сказал Коле, что нас легко могут подслушать. Он пожал плечами и ответил по-английски:
— Мы поедем с караваном до Эль-Джауфа, но нам нельзя рисковать; нельзя, чтобы нас узнали другие люди Ставицкого, идущие из Бенгази. Так что нам придется двигаться дальше — может, до самого Туниса. Мне требуется отыскать покупателя. Мы минуем Триполи и Танжер, поскольку там кто-нибудь обязательно заметит одного из нас. Это означает, что необходимо заключить сделку с местным торговцем. Полагаю, нам нужно идти в Зазару. Еще один оазис, существование которого отрицают представители властей! — Коле план явно нравился. — Оттуда, если потребуется, мы можем пойти на юг, следуя по тропику Козерога через всю Sahra al-aksa![557]
Даже я слышал, что этот маршрут — легенда. Дорогу много раз искали — но никто ее не нашел. Коля в ответ покачал головой и рассмеялся.