Солнечный зайчик…
Прыгает, кружится в вальсе с пылинками. Руки нужно чем-то занять, да. Занять. Ведь и не было ничего такого, да. Ни-че-го.
Все было правильно.
Правильно ли?..
Хорошо, все было закономерно.
Мерзкий голосок, который любит переспрашивать раз за разом, царапает гортань невысказанными вопросами.
Разве предугадаешь? Разве?
Ребенок, полуисчезнувший, растушеванный, словно через запотевшую линзу, женский силуэт у входной двери, табель с единственной, с ненужной, с неправильной и несправедливой отметкой, которая… Которая стала…
Вырезать.
Вырвать, выгнать из истории. Порвать в клочья, и ошметки вымести за порог, туда, на лестничную площадку.
А сейчас нужно думать о зеленом яблоке в середине июня/ля, холодном дожде, хлюпающей грязи и треснувшей ветке.
— Здравствуй.
Голос мягок, преисполнен любопытства и шелестит, как целлофановый пакет. Человек прячется у крыши, которую увили виноградная лоза и крупные, как у репейника, листья.
— Не убегай, — высокая тень зажигает фонарь на крыльце и спускается на нижнюю ступеньку.
Острый край сетки впивается в спину. Движение вперед заставляет зашипеть от боли. Кроме холодных капель дождя, по пояснице начинает течь что-то вязкое и теплое. Человек в пять шагов — не прекращая попыток высвободиться, она следит за длинными ногами, — преодолевает расстояние. Руки непроизвольно сжимаются в кулаки, словно знают, что скоро нужно будет за себя постоять и не как обычно, отбивая нападение или пытаясь перетерпеть, а сражаться в полную силу за опротивевшую, несправедливую, подлую и в то же время такую желанную жизнь.
— Пожалуйста, не вырывайся — добавишь себе ссадин и синяков, — песня дождя приглушает просьбу тени. В голосе нет угрозы, уговаривает она себя. В узких ладонях не таится страшная сила, которая грозит сломать, искорежить, раздавить ребра. Человек опускается рядом с ней, и — будь ситуация иной — забавно, почти смешно морщится от попавшей на курносый нос капли. — Я помогу, не… Давай назад. Медленно и аккуратно.
Проволока вошла глубоко. И без его слов понятно, что вырываться не стоит. Проволока оставляет на спине длинную царапину, когда она подается в сторону. На траве у забора валяется испачканный белый рюкзак, и до шлейки никак не дотянуться. Калитка закрыта на замок, а быстро перепрыгнуть высокую ограду вряд ли удастся.
Долговязый мальчишка откидывает мокрую челку с глаз и растягивает рот в улыбке. Знакомой улыбке, родной, теплой, мягкой, желанной, не стираемой из памяти — ни тогда, ни сейчас, ни когда-нибудь однажды в далеком-предалеком будущем, сокрытом множеством солнечных и туманных дней.
Улыбкой, так похожей на застывшую ма…
— Пожалуйста, не бойся, — ласково, насколько позволяет усилившийся дождь, говорит мальчик. Странно это, наверное, поймать на горячем воришку и просить не бояться. Тем более «просить». От крыльца льется мягкий оранжевый свет, похожий на блеклый язычок затухающего костра. — Тебе есть куда идти? — он придвигается ближе, отчего руки сами собой складываются на груди в защитном жесте.
И правильно было бы убежать, бросить рюкзак здесь и оставить последнее, что нужно, что хочется забрать и никогда никому-никому не показывать. Правильно было бы прятаться в чужой сырой лачуге много дней кряду. Правильно было бы забиться там, скрыться от людских глаз, ощущать, как кровь течет вниз по спине, заползает за пояс джинсов. Но так хочется остановиться хоть на несколько дней.
Спрятанные в рюкзаке ножницы вырежут воспоминание о том, как серые стены давили, сжимались, плясали перед глазами, окружали точками, похожими на муравьев, прятали под собой тело, которое билось в лихорадке. Ножницы вырежут часть, когда ее нашли и кто это сделал.
Но тогда тоже был сладкий ягодный аромат.
А сейчас.
Имя. Должно быть имя. Да. Ее совершенно новое имя.
Про другого человека проще рассказать, верно? Легче, чем о себе, ведь так?
Аня утыкается лицом в ладони и разрешает себе забыться в слезах, горьких, как полынь, и обжигающих, как яркое южное солнце.
Чужие руки — теплые чужие руки — касаются лопаток. Мягкий голос человека, который пропах вишней до кончиков волос, шепчет просьбу: «Пожалуйста, не бойся, не бойся, не бойся», — как тогда шептал он и убаюкивал внимание, притуплял страх.
Аня опускает веки и позволяет себе довериться незнакомцу.
3.
— Лгунья-лгунья-лгунья!
Казалось бы, шипящих в слове нет, но почему оно похоже по звучанию на осипший свист змеи? Почему радостный девчачий смех заставляет горечь разливаться по рту? Почему голоса, противные, что набили оскомину голоса, не хотят утихнуть, замолчать, исчезнуть из ее разума?
— Но…
Возражение в голове, злая отповедь, которая должна была заставить обидчиц закрыть свои поганые рты, срывается в самом начале и прячется за тихим возгласом. Собственный голос меркнет, ком расцветает в горле, как пион.
— Зачем ты врешь? — Катя сводит на переносице толстые брови и некрасиво морщит лоб. — Нет у нее отца. Никогда не было, и не будет нормального! Потому что ее мать…
Мерзкое слово не срывается с губ.
А дальше есть лишь странный звук, похожий на то, как мокрая тряпка падает на пол, но во сто крат тяжелее. Катя смотрит на Аню уже с пола, и в серых глазах столько удивления. Столько неверия.
«И ничего я не лгу», — хочет сказать Аня в свое оправдание. Господи, как же хочется стереть с напыщенных, чванливых лиц самодовольные улыбки! «У меня есть папа», — хочет ответить Аня и наклоняется над поверженным Голиафом в лице Кати.
И папа обязательно придет.
Ну придет же, верно?
Ножницы вырежут из памяти злые слезы. Вырежут и то, как Катя отвесила ей пощечину. Вырежут смех и замершее на секунду сердце. К сожалению, Давид не всегда может одолеть своего великана. А останется лишь уборная и тоненькая розовая струйка на фоне голубой, как спокойные волны, раковины.
От школы в сорока километрах к югу плещется море. Оно шелестит пузырьками, ракушками со сточенными краями и зелеными водорослями, которыми щедро украшает берег каждую ночь. В ста пятидесяти к западу начинается первый высокий хвойный лес, что стремится темно-зелеными верхушками в облачные дали. В четырех или шести сотнях к северу, а может быть, и на несколько тысяч дальше, живет папа, которого никогда не было рядом.
Облизнуть губы, натереть щеки, пробежаться прохладными подушечками пальцев по залегшим под глазами темным кругам, поправить волосы и подтянуть поползший по шву рукав — наверняка все дело в длинной нитке, за которую Аня неосторожно потянула. Да, все дело в нитке, именно так.
— …Просто не стоит лгать, — Ира что-то еще говорит, но задевает лишь эта фраза. Больно задевает, проезжается по уязвленной гордости.
— А кто сказал, что это ложь? — не обида, но нечто такое же тягучее, будто сосновая смола, и такое же горькое проскальзывает в вопросе. — Да и моя ли это проблема, если они не видят того, что на самом деле?
— И что же «на самом деле»? — Ира прислоняется к дверному косяку. По коридору носятся пятиклашки. Наверное, стоит их остановить, чтобы они не посбивали остальных учеников или сами не порасшибались на поворотах, но: — Все и так знают, что твоя мать…
— О, ну хоть ты скажи, давай! Скажи, открой мне глаза на то, кто моя мать, — язвительно выдает Аня, и Ира пристыженно опускает глаза.
Чугунная батарея холодит бедра через тонкие джинсы. Отражение подруги в мутном окне хмурится, отступает на несколько шагов. Вот что-что, а отступать кое-кто научился в совершенстве, как и пасовать перед лицом опасности. Гадкое чувство одиночества захлестывает с головой и заставляет трепетом отозваться затаенную в груди обиду.
— Прослыть лгуньей несложно, правда? Конечно, не без помощи таких друзей, как ты.
Возмущенное шумное дыхание служит честнейшим из ответов. Аня прижимает собачку на рюкзаке и кое-как застегивает зубчатое полотно, забрасывает шлейку через плечо и идет к опустевшему после звонка коридору.