— Смерть вырвала из наших рядов...
И мне подумалось, что тот древний надгробный оратор, который впервые произнес эту живописную фразу над каким-нибудь древним покойником, был, несомненно, человек даровитый, наделенный воображением поэта. Он ясно представил себе хищницу-смерть, которая налетела на тесно сплоченных людей и вырвала из их рядов свою добычу.
Но тот двадцатый и сотый оратор, который произносит эту фразу как привычный, ходячий шаблон, не вкладывает в нее ни малейшей эмоции, потому что живое чувство всегда выражается живыми словами, хлынувшими прямо из сердца, а не попугайным повторением заученных формул.
“Нет, — подумал я, — они не любили покойного и нисколько не жалеют, что он умер”.
Из равнодушных уст я слышал смерти весть,
И равнодушно ей внимал я.
Но вот попрощаться с умершим подвели его ближайшего друга. Он буквально ослеп от слез. Видно было, что горе у него непритворное. Встав у самого края раскрытой могилы, он молча смотрел в нее, потрясенный отчаянием, и, наконец, к великому моему изумлению, сказал:
— Смерть вырвала из наших рядов...
Вот до чего порабощает ослабевших людей мертвая сила шаблона. Даже самое искреннее, свежее, непритворное чувство выражают они стертыми, стандартными фразами.
К счастью, это случается редко, так как в огромном большинстве случаев каждый словесный шаблон — и здесь его главная суть — прикрывaeт собой равнодушие. Шаблонами люди чаще всего говорят по инерции, совершенно не переживая тех чувств, о которых они говорят. Поэтому в старое время было так много шаблонов именно в бюрократической речи, созданной специально затем, чтобы прикрывать наплевательство к судьбам людей и вещей.
Подлинная жизнь со всеми ее красками, тревогами, запахами, бурлившая вдали от канцелярий, в ней не отражалась никак. Уводя нашу мысль от реальностей жизни, затуманивая ее мутными фразами, этот жаргон был по самому своему существу — аморален. Жульнический, бесчестный жаргон. Потому что вся его лексика, весь его синтаксический строй представляли собою, так сказать, дымовую завесу, отлично приспособленную для сокрытия истины. Как и все, что связано с бюрократическим образом жизни, он был призван служить беззаконию. Вспомним хотя бы казенную бумагу, название которой воспроизводится Герценом:
“Дело о потере неизвестно куда дома волостного правления и об изгрызении плана оного мышами”.
Конечно, и сама по себе отвратительна формула этого чиновничьего жаргона: эта “потеря неизвестно куда”, это “изгрызение плана”, но в тысячу раз отвратительнее то, что крылось за этим жаргоном. Ведь дело шло о чудовищной краже: в городе среди бела дня на глазах у всех жителей был похищен огромный дом, и, чтобы упрятать следы преступления, чиновники уничтожили те чертежи, на которых был изображен этот дом, и свалили свою вину на ни в чем не повинных мышей.
Такие воровские дела сплошь и рядом скрывались в ту пору за дымовой завесой “канцелярского стиля”. Оттого-то в нашей стране “бюрократ” — одно из наиболее ругательных слов. “Я волком бы выгрыз бюрократизм”, — эта строка Маяковского прозвучала как девиз всей советской эпохи. К сожалению, “выгрызать бюрократизм” приходится нам кое-где и сейчас.
Всякий приспособленец, пользовавшийся революционной фразеологией с карьеристскими целями, ловко превращал ее в бездушную мозаику штампованных оборотов и слов. Какой удобной ширмой для злостных очковтирателей служила штампованная казенная речь с ее застывшими словесными формулами, очень наглядно показано в великолепном гротеске Ильфа и Петрова:
“Задание, например, следующее:
— Подметайте улицы.
Вместо того чтобы сейчас же выполнить этот приказ, крепкий парень поднимает вокруг него бешеную суету. Он выбрасывает лозунг:
— Пора начать борьбу за подметание улиц.
Борьба ведется, но улицы не подметаются. Следующий лозунг уводит дело еще дальше:
— Включимся в кампанию по организации борьбы за подметание улиц.
Время идет, крепкий парень ие дремлет, и на “неподметенных улицах вывешиваются новые заповеди:
— Все на выполнение плана по организации кампании борьбы за подметание.
И, наконец, на последнем этапе первоначальная задача совершенно уже исчезает, и остается одно только запальчивое, визгливое лопотанье.
— Позор срывщикам кампании за борьбу по выполнению плана организации кампании борьбы” [И. Ильф, Е. Петров. Дневная гостиница. Из книги “Фельетоны и рассказы”. М., 1957.].
Даже великое слово “борьба” в устах этих бюрократических лодырей стало дешевым шаблоном, употребляемым специально затем, чтобы уклониться от всякой борьбы! Здесь перед нами вскрывается главная зловредность шаблона: он превращает в пустышку каждую, даже самую эмоциональную, самую пылкую фразу. Даже страстные призывы к труду, сделавшись привычными штампами, служат, в сущности, безделью и косности.
К тому же жаргону вполне применимы слова Маяковского:
Как нарочно создан он
Для чиновничьих делячеств.
(“Служака”)
Хотелось ли “крепкому парню”, чтобы улицы были очищены от грязи и мусора? Нисколько. Скорее напротив. Единственное, к чему он стремился, это чтобы его безделье показалось начальству работой, а его наплевательское равнодушие к делу-энтузиазмом горячего сердца.
И, конечно, он достиг своей цели. Ведь словесные штампы выработаны с древних времен хитроумным сословием чиновников для той специфической формы обмана, которая и называется втиранием очков. Потому-то мы с таким недоверием относимся к штампованным фразам: их так часто порождает стремление увильнуть от действительных фактов, дать искаженное представление о них.
Все дело в том, что бюрократическая мысль абстрактна.
“Бюрократа, — говорит Александр Морозов, — интересуют не отдельные живые люди, а некие подотчетные единицы, которые занимают “жилплощадь” в “жилмассивах”, завтракают в “диеткафе”, отдыхают в “лесопарках”, работают в “стройорганизациях”, на “медпунктах”, на “птицефермах”... И уже не человек, а безликий “койкодень” обретается в больнице, и не куры кудахчут на “птицефермах”, а некие “яйценосные” отвлеченности.
Бюрократизм словно ищет и с успехом находит достойное отражение в языке отчетов, приказов и резолюций. Там, где штамп, рутина, бездушное списывание залежавшихся мыслей, устаревших формул, — там непременно канцелярщина в языке, дремучий лес непроходимых фраз” [ Александр Морозов, Заметки о языке. “Звезда”, 1954, № 11, стр. 143.]
Недаром В. И. Ленин так часто указывал, что за “казенно русским языком” скрывается реакционная ложь. “Ведь выберут же люди этакий казенно-либеральный стиль”, — возмущался он постепеновцами из социал-демократов, которые при помощи этого стиля пытались утаить контрреволюционную сущность своих идеалов [В. И. Ленин, Соч., т. 7, стр. 91, т. 18, стр. 361.]. “Мы должны, — писал Ленин, — выставлять свои... социал-демократические законопроекты, писанные не канцелярским, а революционным языком” [В. И. Ленин, Соч., т. 7, стр. 91, т. 18, 12, стр. 155-156.]. “Обличая царское самодержавие, — пишет современный исследователь, — Ленин никогда не забывал упомянуть о “невероятно тяжелых, неуклюжих, канцелярских оборотах речи” [В. И. Ленин, Соч., т. 7, стр. 91, т. 8, стр. 176.] излюбленных царскими министрами и другими высокопоставленными чиновниками” [См. статью Б. В. Яковлева “Классики марксизма-ленинизма о языке и стиле” в сб. “Язык газеты”. ].
С горькой иронией отзывался Владимир Ильич об этом зловредном стиле:
“...великолепный канцелярский стиль с периодами в 36 строк и с “речениями”, от которых больно становится за родную русскую речь” [В. И. Ленин, Соч., т. 5, стр. 211-212.] Приведя эти строки и сопоставляя их с другими его высказываниями, тот же исследователь приходит к совершенно справедливому выводу, что для Ленина “канцелярский стиль-это механическое повторение штампованных, застывших словесных формул, злоупотребление тяжелыми оборотами, это увертки от конкретных и смелых выводов” [Язык газеты”. М.-Л., 1941, стр. 55-56. ].