“Обрыбление пруда карасями”, “Крысонепроницаемость зданий”, “Обсеменение девушками дикого поля”, “Удобрение в лице навоза” и т. д., и т. д., и т. д.
Многие из них упиваются этим жаргоном как великим достижением культуры.
Та женщина, которая в разговоре со мною называла зеленым массивом милые ее сердцу леса, несомненно, считала, что этак “гораздо культурнее”. Ей — я уверен — чудилось, что, употребив это ведомственное слово, она выкажет себя перед своим собеседником в наиболее благоприятном и выгодном свете. Дома, в семейном кругу, она, несомненно, говорит по-человечески: роща, перелесок, осинник, дубняк, березняк, но чудесные эти слова кажутся ей слишком деревенскими, слишком простецкими, и вот в разговоре с “культурным” городским человеком она изгоняет их из своего лексикона, предпочитая им “зеленый массив”.
Это очень верно подметил П. Нилин. По его словам, “человек, желающий высказаться “покультурнee”, не решается порой назвать шапку шапкой, а пиджак пиджаком. И произносит вместо этого строгие слова: головной убор или верхняя одежда” [П. Нилин, Опасность не там. “Новый мир”, 1958, № 4.].
“Головной убор”, “зеленый массив”, “в курсе деталей”, “палочные изделия”, “конфликтовать”, “лимитировать”, “гужевой транспорт” для этих людей парадные и щегольские слова, а шапка, лес, телега — затрапезные, будничные. Этого мало. Сплошь и рядом встречаются люди, считающие канцелярскую лексику коренной принадлежностью подлинно литературного, подлинно научного стиля.
Ученый, пишущий ясным, простым языком, кажется им плоховатым ученым. И писатель, гнушающийся официозными трафаретами речи, представляется им плоховатым писателем.
“Прошли сильные дожди”, — написал молодой литератор В. Зарецкий, готовя радиопередачу в одном из крупных колхозов под Курском. Заведующий клубом поморщился: — Так не годится. Надо бы литературнее. Напишите-ка лучше вот этак: “Выпали обильные осадки” [Сообщено В. Зарецким.].
Литературность виделась этому человеку не в языке Льва Толстого и Чехова, а в штампованном жаргоне казенных бумаг. Здесь же, по убеждению подобных людей, главный, неотъемлемый признак учености.
Некий агроном, автор ученой статьи, позволил себе ввести в ее текст такие простые слова, как мокрая земля и глубокий снег.
— Вы нe уважаете читателя! — накинулся на него возмущенный редактор. — В научной статье вы обязаны писать — глубокий снежный покров и избыточно увлажненная почва [Вит. Бианки, Мысли вслух. “Звезда”, 1955, № 7, стр. 136.].
Статья или книга может быть в научном отношении ничтожна, но если общепринятые, простые слова заменены в ней вот этакими бюрократически закругленными формулами, ей охотно отдадут предпочтение перед теми статьями и книгами, где снег называется снегом, дождь — дождем, а мокрая почва — мокрой.
“Изобрети, к примеру, сегодня наши специалисты кирпич в том виде, в каком он известен сотни лет, они назвали бы его не кирпичом, а непременно чем-то вроде легкоплавкого, песчано-глинистого обжигоблока или как-то в этом роде”, — пишет в редакцию “Известий” читатель Вас. Малаков.
И “научность” и “литературность” мерещится многим именно в этом омертвелом жаргоне. Многие псевдоученые вменяют себе даже в заслугу такой тяжелый, претенциозно-напыщенный слог. Это явление не новое. Еще Достоевский писал:
“Кто-то уверял нас, что если теперь иному критику захочется пить, то он не скажет прямо и просто: “принеси воды”, а скажет, наверное, что-нибудь в таком роде:
— Привнеси то существенное начало овлажнения, которое послужит к размягчению более твердых элементов, осложнившихся в моем желудке” [Ф.М. Достоевский, Полн. собр. соч., т. XIII, стр. 74.]
Конечно, со стороны представляется диким, что существует эстетика, предпочитающая бесцветные, малокровные, стерилизованные, сухие слова прекрасным, образным, общенародным словам. Но невозможно отрицать, что эта эстетика до самого последнего времени была очень сильна и властительна.
У многих и сейчас существуют как бы два языка: один для домашнего обихода и другой для щегольства “образованностью”. Константин Паустовский рассказывает о председателе сельсовета в среднерусском селе, талантливом и остроумном человеке, разговор которого в обыденной жизни был полон едкого и веселого юмора. Но стоило ему взойти на трибуну, как, подчиняясь все той же убогой эстетике, он тотчас начинал канителить:
“— Что мы имеем на сегодняшний день в смысле дальнейшего развития товарной линии производства молочной продукции и ликвидирования ее отставания по плану надоев молока?”
“Назвать этот язык русским, — говорит Паустовский, — мог бы только жесточайший наш враг” [Константин Паустовский, Живое и мертвое слово, “Известия” от 30 декабря 1960 года.],
Это было бы справедливо даже в том случае, если бы во всей речи почтенного колхозного деятеля не было ни единого иноязычного слова.
К сожалению, дело обстоит еще хуже, чем полагает писатель: канцелярский жаргон просочился даже в интимную речь. На таком жаргоне — мы видели — пишутся даже любовные письма. И что печальнее в тысячу раз — он усиленно прививается детям чуть не с младенческих лет.
В газете “Известия” в прошлом году приводилось письмо, которое одна восьмилетняя школьница написала родному отцу:
“Дорогой папа! Поздравляю тебя с днем рождения, желаю новых достижений в труде, успехов в работе и личной жизни. Твоя дочь Оля”.
Отец был огорчен и раздосадован:
— Как будто телеграмму от месткома получил, честное слово.
И обрушил свой гнев на учительницу:
— Учите, учите, а потом и вырастет этакий бюрократ: слова человеческого не вымолвит!.. [Н. Долинина, Маскарад слов. “Известия” от 29 ноября 1960 года.]
Письмо действительно бюрократически черствое, глубоко равнодушное, без единой живой интонации.
Горе бедного отца мне понятно, я ему глубоко сочувствую, тем более что и я получаю такие же письма. Мне, как и всякому автору книг для детей, часто пишут школьники, главным образом маленькие, первого класса. Письма добросердечные, но, увы, разрывая конверты, я заранее могу предсказать, что почти в каждом письме непременно встретятся такие недетские фразы:
“Желаем вам новых достижений в труде”, “желаем вам творческих удач и успехов...”.
“Новые достижения”, “творческие успехи” — горько видеть эти стертые трафаретные фразы, выведенные под руководством учителей и учительниц трогательно-неумелыми детскими пальцами. Горько сознавать, что в наших школах, если не во всех, то во многих, иные педагоги уже с первого класса начинают стремиться к тому, чтобы “канцеляризировать” речь детей.
И продолжают это недоброе дело до самой последней минуты их пребывания в школе.
III
Конечно, невозможно считать шаблоны человеческой речи всегда, во всех случаях жизни свидетельством ее пустоты. Без них не может обойтись, как мы знаем, даже наиболее сильный, наиболее творческий ум. Привычные комбинации примелькавшихся оборотов и слов, стертые от многолетнего вращения в мозгу, чрезвычайно нужны в бытовом обиходе для экономки наших умственных сил: не изобретать же каждую минуту новые небывалые формулы речевого общения с людьми! [Отсюда то “забвение этимологии слов”, без которого, как указывает проф. Л. А. Булаховский, жизнь языка невозможна. (См. его книгу “Введение в языкознание”, ч. II. М,. 1954, стр. 24 и след.)].
Такие трафареты, как “здравствуйте”, “прощайте”, “добро пожаловать”, “милости просим”, “спит как убитый” и пр., мы всегда говорим по инерции, не вдумываясь в их подлинный смысл, подобно тому как мы говорим “перочинный нож”, невзирая на то, что уже более ста лет никто никаких перьев им не чинит.
Но есть такие житейские случаи, когда словесные трафареты немыслимы.
Хоронили одного старика, и меня поразило, что каждый из надгробных ораторов начинал свою унылую речь одной и той же заученной формулой: