Прислушаться, говорит Лобин, надо к тому, что сказал профессор Мидевников. Это очень умное, продуманное и очень тонкое понимание сущности вещи:
– Вы, Александр Матвеевич, сделали лучше и ярче то, что я хотел в какой-то степени сказать.
Ложевников бычьей своей головой поводит, куда я попал?! Центральный Комитет одобрил! Рекомендовал! А здесь «Рокки» какие-то, Висконти, Франциски Ассизские, будто и советской власти уже нет…
Ну, Лобина уже столько били-мяли, что он рассуждал все-таки помягче. И Кукуев «важный персонаж и нужный, видно, как он стремится в каждом человеке лучшее открыть». И в сценарии «внутренние резервы есть». Относятся они ко «взгляду на ключ, на который надо посмотреть другими глазами».
– Простите, Алексей Иванович, что-то я про «ключ» не очень понимаю, что значит «посмотреть на него другими глазами»?
– Не только политики производят словесную кудель, в которой сами не могут разобраться, а уж в разговорах об искусстве и художестве такого сколько угодно. И не надо тут ничего понимать.
Итак, слово, наконец, берет Расков.
Начинает с извинения перед автором. Как бы даже оправдывается:
– Мы пока еще коллектив новый, притираемся еще друг к другу. И в объединении, и в худсовете нет теоретического единомыслия, художественное свое направление мы нащупываем, отыскиваем. А пока довольно четко вскрываются антагонистические позиции. Похоже, что я с Мидевниковым и Лобиным буду систематически сталкиваться. И предъявленная нам крайняя тенденциозность мышления будет встречать решительный отпор. Спорность высказываний на худсовете вещь хорошая, потому что она открывает возможности обогащения, и все таком духе. Не надо, дескать, излишних теоретизирований, а с практическими рекомендациями вроде бы можно и согласиться.
Ну, Мидевников тут же на объявление войны, на это предупреждение о «систематических столкновениях» и ответил:
– Федор Борисович предупредил нас, критикующих сценарий, что выпустит на нас кровожадного льва, но на сцену-то вылез лис. Он стал лизать автору руки и помахивать хвостом, очень вежливо. Вежливость вещь прекрасная. А по существу-то, Федор Борисович, вы никому не возразили, никого не опровергли. Против вещей очевидных трудно спорить.
– Вы говорили, Алексей Иванович, – недоумевал сосед, – что в творческое объединение собираются единомышленники, а тут – «лис», «хвостом помахивать», «антагонистические противоречия»…
– Нормальное дело. Если у людей нет своей позиции, если нет своего взгляда и убеждения, вот где беда. А единомыслие тоже бывает разным. Есть единомыслие шайки, есть единомыслие приятельской компании, есть единомыслие членов Клуба, предположим, «хорошего вкуса», а есть единомыслие людей, не на словах, а на деле уважающих свободу другого, его право на собственное высказывание. От идиллии такое единомыслие очень далеко, но только оно и может быть нормой, только оно признак здоровья. А самая зловредная, самая вредоносная публика это даже не индюки и индюшки, нафаршированные амбициями, апломбом, цитатами и самомнением, даже когда они в стаи сбиваются и восхищаются друг другом, это все ерунда, это радости одного птичника, вот когда они, как Чехов говорил, делят всех на «насих» и «не насих», здесь уже приговор окончательный и без инстанций для обжалования. Тут уж тебя носом потыркают, будешь пятый угол искать. Само соединение людей в какое-то общество, партию еще мало о чем говорит. В масонской ложе «Соединенные братья» после войны восемьсот двенадцатого года в одно время состояли Бенкендорф, Чаадаев, Грибоедов и Пестель. Ничего себе, братья!.. И уживались, и понимали друг друга.
– Вы, помнится, Берггольц помянули, она-то в обсуждении «Кукуева» участвовала? – почувствовав, что собеседника уносит уже далеко от главного предмета разговора, поинтересовался Дмитрий Дмитриевич.
– Участвовала, но только несколькими репликами. Пышущий здоровьем, сияющий золотом зубов Ложевников почему-то для нее ассоциировался с бодрой песенкой «А помирать нам рановато…» Для человека, изъеденного блокадой, эти шаловливые игры со смертью оскорбительны, верх пошлости. И быть бы скандалу, если б в ожидании появления московского вельможи не выпила бы Ольга Федоровна пивка в студийном буфете. А в том напряжении, в каком она жила, при тех последних жизненных ресурсах, которые она тратила, даже такой пустяк выводил ее из уравновешенного состояния. У нее еще хватало сил видеть себя со стороны и все понимать, поэтому дружескую просьбу воздержаться от выступления приняла с ироническим смирением. Но когда во вступительной арии главный редактор сообщил о том, что в кинематограф пришел новый герой, не удержалась и четко бросила: «Жаль, что пришел-то на ходулях». Надо было понимать, что и реплика Мидевникова в начале своего выступления о том, что по прочтении сценария его обуяло желание пойти и напиться, была вполне рыцарским знаком солидарности с «нетрезвым» суждением о предъявленном шедевре.
Не было в этом нашем собрании ни диссидентов, ни ниспровергателей, к самой власти как таковой все относились с полнейшей лояльностью, но к тем, кто себя с этой властью пытался отождествлять, или к тем, кто у властей предержащих заискивал, к тем своего отношения не скрывали.
Большим мастером «человека растянуть» на худсовете «не как-нибудь, но в строгих правилах искусства» был давний друг Шостаковича, профессор консерватории Бликман. За его тонко рассчитанным простодушием всегда скрывался судья строгий, непримиримый враг пошлости, глупости и невежества.
Этот добрейший в сущности человек и речи свои начинал, как правило, с комплимента.
«Сценарий представляет несомненный интерес».
«Талантливый автор сумел собрать воедино и как бы канонизировать множество общих мест из нашего современного кинематографа».
«Девушки с веснушками! Эти не подведут, эти прошли испытание во множестве сценариев и фильмов. И вот новая встреча. И еще одна встреча. Сейчас пошла мода разговаривать афоризмами, всем хочется быть Паскалями, всем хочется быть Ларошфуко, и никто не слышит клич Флобера: «Давите афоризмы, как вшей!» Почему люди на стройке соревнуются в афористической речи? Объяснить это можно лишь авторской щедростью… В каждом производственном сценарии есть героический эпизод. Вот и здесь комсомолец с тросом лезет в трубу, и все вокруг переживают. Все переживают, а я уже пережил, года два назад. В фильме Одесской киностудии, как сейчас помню, дивный актер, Николай Крючков, сбросил спецовку и полез в трубу. Так рождается мода. Эпизод в сценарии для автора очень важный, но им уже воспользовались другие кинематографисты и, увы, не один раз. Автор не боится преувеличения ни в жесте, ни в слове, ни в позе, и все-таки, когда Кукуев в экстатическом порыве целует Дусе перепачканные ботинки… – Кто-то поправил: Тапочки. – Прошу прощения за неточность. Да, да, тапочки, одолженные у подруги… Мы понимаем и нам об этом говорится и вслух и другими способами: Кукуев очень любит свою жену Дусю. У нас нет оснований этому факту не верить, но лобызание нечистых тапочек вызывает лишь чувство избыточности и неловкости. Дуся, судя по всему, милый, самоотверженный человек, может быть и достаточно того, что ее неистово любит Кукуев. И оттого, что автор награждает монтажницу Дусю и ученостью, и знанием французского языка в совершенстве, и международным признанием, возникает ощущение перебора, почти насилия. Я уступаю ее Кукуеву, я все равно не смогу полюбить ее больше, чем Кукуев. При этом и ученость ее, и французский язык, и международное признание – все это существует в словах, в пересказах, как справка. И такого справочного материала в сценарии очень много. Авторы вложили гигантский труд в сценарий и явно избыточный. Сто девятнадцать страниц, это две серии, а снимать надо одну. Уверен, что сокращения пойдут только на пользу».
Последнее замечание это уже камень в огород режиссера Закаржевского, режиссера из Малого театра, где он ставил на сцене «Кукуева». Ни в Москве, ни на Ленфильме не нашлось кинорежиссера, готового выполнить ответственное задание, так что пришлось Ложевникову уговорить начальство Госкино отдать сценарий в бережные, хотя и не вполне профессиональные руки режиссера театрального.