Литмир - Электронная Библиотека

У моего страха привкус крови.

Зимой на побережье Ируаза казалось, будто море – серо-голубое, тяжелое, подвижное – хотело прыгнуть на землю с разбегу, пробежать над гонимой ветром рябью лугов и забрать людей из их теплых постелей.

С такой же силой бросаются волны и на эту трубу из ночной тьмы и струящегося тумана. Мне даже кажется, что я вижу, как туда затягивает звезды, будто оттуда показываются кроны деревьев и вершины гор, тени городов, но так быстро, что я не могу ни в чем быть уверен. Труба простирается направо и налево до линии горизонта, и нигде не видно земли. На всем ее протяжении волны бьются об эту стену и откатываются назад белой пеной. Даже небо в нее затянуло, оно выглядит гнойно-желтым, серовато-дымным и токсичным.

Лодка вздымается и опускается, опасно накреняется то влево, то вправо. Пена переливается через борта.

Я наклоняюсь вперед, заглядываю в водоворот, который образуется прямо перед стеной. Что защищает эта граница, разделяющая море умирающих?

Это место, где жизнь заканчивается или начинается?

Что там, за этой стеной…

…или в ней?

Подо мной, как водопад, открывается водоворот.

Он начинает засасывать мою лодку на глубину, в направлении трубы. И все, о чем я способен думать в этот момент, – это: «Да! Я хочу знать. Хочу знать, что там».

Всего один миг лодка балансирует на гребне последней волны и, качнувшись, срывается вниз.

Такое чувство, что меня разорвало на части. Голова, руки, позвоночник.

Пожалуйста! Пожалуйста! ПОЖАЛУЙСТА!

Надо мной вдруг вздымается прохлада, потом на меня яростно обрушивается тень, огромная плоская водяная рука надежно и крепко обхватывает меня и вколачивает в море, в трубу. Я падаю, несусь с потоком, огни, цвета и голоса обволакивают меня, я тону, растворяюсь, падаю, все быстрее, падаю и…

СЭМ

Я слышу, как бьется ее сердце, прямо у меня под ухом. Чувствую ее духи, ощущаю кончики ее пальцев, которые едва касаются моих волос, так нежно, будто моя голова – из тонкого стекла. Я слышу, как похрустывает ее паника, как теснится в ней надежда. А за всем этим что-то еще.

Тепло. Хорошо. Это позволяет мне дышать.

Слышу ее дыхание, а потом – моя душа у ее сердца – слышу, как ее дыхание превращается в звук.

Звук становится мелодией, превращается в ветер, но звучит иначе, чем фортепиано у Мэдлин. Это ветер, который долгое время рыскал над землей и потом немного поднялся, стал громче и, продолжая поиски, заскользил по прохладному, посеребренному инеем ледяному покрову далекой, широкой застывшей реки. Он превращается в согревающий солнечный луч, который поймал проблеск тишины и остановился на неподвижной ледяной скульптуре, в центре которой бьется сердце. Мое сердце.

Пение Эдди согревает лед до тех пор, пока звук не достигает моего сердца. И теплый ветер несет меня над горами и черными лесами, назад, туда, где все ясно и хорошо.

Еще два удара сердца – и дверь в церковь открывается.

Доктор Сол подходит к нам, садится на пол, прислоняется к стене и закрывает глаза.

Эдди прекращает петь.

– Сэмюэль, – говорит доктор Сол, и я знаю, что, когда Бог называет меня так, это плохой знак…

День 17-й

ЭДДИ

На столе у Сола снимки головного мозга, электроэнцефалограмма и какая-то очень мудреная бумага с кучей столбцов и пометок, он раскладывает перед нами эти документы, чтобы Сэм и я могли все подробно рассмотреть. Я читаю: Инсбрукская шкала и Эдинбургская шкала; еще читаю, что по шкале комы Глазго у Генри шесть баллов. Рядом написано: «Кома от умеренной до глубокой». Если бы у него было три балла, то его мозг уже умер бы. А если бы пятнадцать, то он стал бы тем мужчиной, которого я когда-то знала.

Я смотрю на Сэма. Он выглядит суровым и чересчур взрослым. Руки спрятаны под столом: он теребит ноготь большого пальца – это единственное движение в его неподвижном облике.

– После восьмиминутной остановки сердца мистер Скиннер впал в кому. Сама по себе кома не является болезнью, это защитная реакция мозга. Человек погружается в самого себя и отделяется от мира, который наградил его болью и страхом.

Перед моим внутренним взором предстает картина: Генри, подняв руки в обороняющемся жесте, отступает из собственной жизни. То есть по сути кома является логическим продолжением его жизненной позиции: прочь отсюда!

Не хочу так думать. Но я так зла на него. Я сейчас и правда с превеликим удовольствием что-нибудь разбила бы. Не знаю, справлюсь ли одна. Мне хочется позвонить Уайлдеру, попросить его прийти. Но Уайлдер не знает, что я здесь, не знает даже о том, что в моей жизни когда-то был Генри. И снова появился, непонятным извращенным способом.

Ничего не меняется. Ничего, черт побери, не меняется: Генри – человек, которого никогда нет рядом, но и забыть о себе он не дает.

Доктор Сол достает лист бумаги и начинает рисовать круги.

– Я уже показывал эту модель Сэмюэлю. – Он указывает пальцем на центральную точку, у которой написано «бодрствование». Вокруг точки один за другим расположены круги – измененное состояние сознания, сон и грезы, потеря сознания, кома и смерть. Доктор Сол ставит крестик сначала в круге потери сознания – «Здесь он был», потом в круге смерти – «И тут тоже». Последний крестик доктор Сол ставит в круге комы. На мой взгляд, слишком близко к границе, к границе со смертью. Крестик почти на стыке.

– Это пространства. Не состояния, – шепчет Сэм.

Я задаю вопрос, который первым удается выхватить из спутанного клубка мыслей, бешено проносящихся у меня в голове:

– Он вернется оттуда?

Доктор Сол лишь секунду медлит с ответом.

Лишь секунду. За это время сердце взрослого человека в покое совершает один удар, свет преодолевает 299 тысяч 792 километра, и осознание приходит к человеку, даже если он этого не желает.

Но как же тяжко перенести эту секунду страха!

Почему Сол медлит? Хочет обмануть нас? Нет. Мне Сол не нравится, но он не лжец.

Доктор Сол отвечает медленно и осторожно:

– Мы этого не знаем.

И все же. Он не говорит «да».

Но и «нет» тоже не говорит.

– Сейчас он почти мертв? – спрашивает Сэм с хрипотцой подростка, у которого ломается голос, и показывает на одинокий маленький крестик у самого края концентрических кругов.

Доктор Сол кивает.

– Да, Сэм. Но он продолжает жить. Только по-иному. Понимаешь? Кома – это тоже жизнь. Но на свой манер, это пограничное состояние. Критическое, да, но все же это жизнь, и не менее важная, чем та, что ведешь ты, или я, или миссис Томлин. Поэтому тут мы говорим, что человек живет в коме, а не лежит в коме.

– Но два дня – это… это же не начало… навсегда?

Доктор Сол снова очень долго молчит после моего вопроса, чересчур долго.

Пожалуйста, скажи, что есть шанс, что Генри проснется сегодня ночью. Или утром. Или когда-нибудь.

Ко мне вернулась боль, боль оттого, что больше никогда не услышу голос своего отца, живой, а не только звучащий в моем воображении. В воспоминаниях. Воспоминания похожи на звезды, которые медленно гаснут.

У меня разрывается сердце от одной лишь мысли о Сэме. Он еще слишком юн, чтобы потерять отца, так и не узнав его. Эту тоску ничто не излечит. Я бы хотела взять его за руку, но он стойко держится сам по себе. В этом он немного напоминает своего отца.

Я снова задержала дыхание, и мое непроизвольное «пфф» было воспринято доктором Солом как выражение скепсиса.

– Кома – это одно из наименее исследованных явлений, миссис Томлин. Мы не знаем о коме почти ничего и опираемся только на данные статистики, которые не дают ответа на вопросы «почему» и «как». Цифры говорят: два дня в большинстве случаев начало того, что будет длиться вечно. Но не всегда.

– Ему страшно? – спрашивает Сэм. Он уже расковырял свой большой палец до крови. Теперь кусает губы.

13
{"b":"724361","o":1}