Писатель еще раз подумал, что день потерян, тряхнул головой, отгоняя эту мысль, потому что совесть его мучила, и пошел с певицей в «Монопри» за продуктами.
На улицах, в компаниях, в гостях — они всегда ругались. Они всегда спорили, где надо переходить улицу, как надо идти по тротуару — гуськом или рядом? — с какой скоростью надо идти, сколько надо выпить и когда надо уходить. Два эгоцентрика, они только в квартире могли расслабиться и забыть о своем, каждый в отдельности, главенстве. В каждой паре, конечно, есть лидирующий. И Машке, видимо, до сих пор было странно, что это не она. В прошлой своей жизни с мужьями или любовниками это всегда была она, кому звонили, она, кого фотографировали, она, кому аплодировали, и вообще они были «муж Маши», «Машкин хахаль», «певицын муж». Да еще этот комплекс неполноценности, то есть повышенного уважения к писателю, к тому, что он делает за закрытой дверью, которую она без стука никогда не открывала. В прошлой жизни у мужей не было закрытых дверей — им нечего было делать за ними, и это Маша мечтала о своей закрытой двери, которую они постоянно открывали… А теперь вот она стучалась в закрытую. И гордость с этим никак не могла примириться. А писатель, вообще, по натуре был «right man»[64], человек, который должен быть всегда прав. Эта обсессия со своей правотой выражалась у писателя фразой, с которой он начинал любое обращение к Маше, — «Ты не понимаешь…» Она понимала, но по-своему. И писатель говорил, что она живет в нереальном мире. «Становись, наконец, взрослой!» — кричал он в телефонную трубку плачущей Маше, обиженной на жизнь, на несправедливость.
Они долго выбирали еду. Что не нуждалось в долгой готовке. Когда они жили вместе, это Маша в основном ходила за продуктами, а писатель платил за квартиру и электричество. Машка таскала экологическую корзинку. Это было ее первое приобретение в Париже. Чтобы стать парижанкой. Но писатель хихикал всегда на эту корзинку; молодежь в начале 80-х корзинки не носила, и Машка постепенно перестала ею пользоваться. А теперь все как раз кричали о вреде пластика!.. Машка купила несколько баночек кошачьей еды для кота, и писатель сделал брезгливое лицо. Он ее презирал за кота. «Эх ты, Ахматкина! — говорил писатель. — Ты как престарелая буржуазная дама. Ты теперь Коллеткина!» Впрочем, и Ахматова, от которой и происходило Ахматкина, была буржуазна. Ахматки-ной называл свою вечно пишущую в тетрадочки жену рабочий с завода, на котором писатель проработал два года во времена юности. Буржуазность же для писателя была самым отвратительным качеством. Правда, певица считала, что у него все смешалось и что он неправильно употребляет это слово. Вообще, он не делал никакого различия — женщина, мужчина — и считал, что бабы суки и нечего ждать, мол, джентльменства. «Баба и жид», — говорил писатель о главных врагах человечества. Ну, с бабами ясно — он обжегся на той, единственной, как ему казалось, в мире, на идеале. А «жид» — это была организация евреев. Друзей евреев у писателя было больше, чем каких-либо других национальностей и вероисповеданий. Но когда евреи собирались в группу и качали права только потому, что они евреи, писатель негодовал. Машка, впрочем, тоже. Они очень любили своих евреев в Маре, считая их энергичными, живучими, беспокойными и оригинальными. Они обсуждали за обедами, что делали сегодня «их евреи», которых они наблюдали в окна, они с удовольствием ели их еврейско-русско-польские соленые огурцы, колбасы и селедки. Машка кучу денег истратила в маленькой лавочке у евреев из Польши, говорящих по-русски, всегда ее радостно встречающих: «Ой… какая Вы… аааа, Вы расскажите, Вы поете… а мама? да, бедная… селедочка великолепная есть…» И водку их они пили, хоть и дороже, чем в супермаркете… Но они негодовали на евреев, о которых передавало Би-би-си, да еще украшало передачи… «Калинкой-малинкой»! не было в их фонотеке «Шпиль балалайка»?!
— Ну и райончик же ты себе подобрала… — Писатель, как всегда, шел впереди, скашивая глаза за оправу очков, на Машку, идущую сзади.
Иногда она думала, что у него есть третий глаз, на затылке, что он всегда смотрит, что делается за его спиной. Она, правда, сама ненавидела, когда сзади кто-то монотонно и долго шел, и обычно задерживалась, делая вид, что ищет что-то в сумке, пропуская вперед зануду. Писатель говорил, что это у нее от алкоголя нервность, что она трусит из-за алкоголя и что, вообще, она погибнет от алкоголя! Певица думала, что если и погибнет, так от невнимания писателя, на что он заявлял: «Заведи любовника!» Машка еще больше надувалась, думая, что совсем уже безразлична писателю, если тот советует ей завести любовника, и кричала ему, что заведет? заведет богатого любовника! «С богатым тебе будет скучно. Надо будет себя прилично вести, контролировать… И ты будешь прибегать ко мне!»
— Ну и буду. А от сознания, что меня кто-то ебет, у тебя хуи еще больше будет стоять!
Так они шли по Сен-Дени и беседовали на вполне соответствующую улице тему.
Писателю не нравился и Машкин дом. Квартиры помещались здесь дверь в дверь, по четыре на лестничную площадку «Коммуналка какая-то!» — говорил писатель, перешагивая через две ступени. Машке тоже не нравилось такое расположение кварт. ир, но надо сказать, что она никогда не слышала, что происходит в этих самых квартирах. Она даже не знала, кто в них живет, никогда не встречая соседей. Кроме женщины, живущей в квартире справа от ее двери. Мадам Халигарда жила там с больной матерью, вечно лежащей, и еще бразильский пэдэ предупредил Машу, что она ничего не слышит, он, видимо, экспериментировал, проверяя ее на слух, может, устраивал оргии бразильские и утречком убеждался, что никто ничего не знает. И Машка иногда оставляла ключ от квартиры у мадам Халигарды, на случай, если придет писатель, а она побежала за сигаретами. Но он не приходил днем, и ключ так и оставался у соседки.
Пока на кухне варилась картошка, они пили пиво. Еще купленное пиво И вина они купили. Они всегда пили и всегда все выпивали. И писателя потом всегда мучила совесть, и он потом долго не появлялся. Наверстывая упущенное время за письменным столом.
— Хочешь, я прочту тебе что-то… я написала тут… — певица даже покраснела.
— Про меня? — не моргнув глазом спросил писатель, лежа на диванчике пэдэ.
— Нахал же ты…
— Ну давай читай. Давай-давай.
Певица с недоверием относилась к писателю. Он хоть и положительно принимал ее писательство, поощрял ее и даже подтолкнул на это — «Что ты пишешь стихи? Кто их читает? Пиши прозу. Роман!» Машка не думала, что он серьезно относится к написанному ею. Потому что то, как она это делала, было для писателя несерьезно. Не так серьезно, как он! Она глотнула пива, затянулась сигаретой и, не назвав титра, выпустив клуб дыма, стала читать.
Крок-Хоррор
В воскресный день первого весеннего солнца я стояла на мосту у Нотр-Дам, закованном цепями от машин. Но тарахтелки-мотоциклы умудрялись все-таки въезжать на него… На мосту играл оркестрик из шести человек Это были люди из Перу. В пончо и шляпах, они стояли на тротуаре, а по проезжей части ходила девушка во множестве юбок, с маслеными черными волосами, со шляпой в руке. Я дала десять франков. Мне так нравилось! Хрипотца, выдуваемая одним из музыкантов из трубочек, — я так и не знаю названия этого инструмента — бум-бум! большущего барабана, переливы маленькой гитарки, басы огромной и треньканье мандолины… Отсутствующие и суровые даже лица музыкантов. Танцевать надо было бы, закинув голову назад, как будто застрелили.
Я забываюсь под их музыку вечером. Я купила у них кассету. Я слушаю их музыку по вокмэну. Я не хожу по улицам в вокмэне. Я ненавижу всех, кто ходит в наушниках. Они ничего не видят и не слышат и лишают себя звуков города, движений ветра, листвы, окликов или просто улыбок влюбляющихся с первого взгляда, надев наушники. Я слушаю людей из Перу в постели. В спаленке с занавешенными окнами. Лежа под простыней голая. А люди из Перу поют «Фальсия». Я не знаю, что это значит. Может быть, имя. Приходит Ли. Мы миримся с ним Когда мы миримся, мы в постели. Он видит мою голую ногу и ложится рядом со мной. Я не хочу расставаться с людьми из Перу Он говорит: «О’кей!» И я остаюсь в наушниках.