РАФАЭЛЛА. Говорили? Почему же «говорили»? Ты разве сам не помнишь?
ТАНДЗИ. Но я не знал, графиня, что мне тогда было два года.
РАФАЭЛЛА. Ах, да… Ведь ты же был сущий младенец. Меня мать до двух лет кормила грудью. У матери молока было хоть залейся. И она верила ходячему мнению, что кормящая женщина не беременеет… Она рассказала мне об этом однажды… Там… В моей Италии… В Болонье…
ВЕЗАЛЛИ. А я с трех лет знал, сколько мне годиков. Помню, когда меня спрашивали, я старательно выставлял три пальчика.
РАФАЭЛЛА. Опять ты лезешь вперед, СЕБАСТИАНО… со своими пальчиками. О них мне тоже все известно. Я же хочу узнать, как началась музыка у двухлетнего ТАНДЗИ. Прошумевший мир человеческой жизни был очень интересным… Чудовищно интересным. Трудно даже представить себе, что он больше никогда не повторится. Там где-то промелькнула и моя собственная жизнь… РАФАЭЛЛА ВЕЗАЛЛИ. Вышла замуж за аристократа. Графиня… Ресницы… Белые руки… Атласная грудь. Две соблазнительные родинки на самой середине груди, в глубокой перламутровой ложбинке… Но все это в сторону! Много удивительного и странного было в том мире – меня интересует сейчас японский младенец, с двух лет начавший заниматься музыкой. Как это могло произойти?
ТАНДЗИ. Простите, графиня… А теперь сколько мне, по-вашему, должно быть лет?
РАФАЭЛЛА. То есть?..
ТАНДЗИ. Сейчас вы со мною разговариваете – сколько мне должно быть лет, чтобы так вот с вами разговаривать?
РАФАЭЛЛА. Ах, да! Мне Себастиано когда-то говорил, что услышал о тебе, когда он одно время жил в Японии…
ВЕЗАЛЛИ. Верно, бабушка. Я выиграл в конкурсе и получил контракт на два года, вторым фаготистом в Токийский симфонический оркестр… Валторнист Редин как раз тогда и рассказал мне про этого японского вундеркинда – когда мой русский коллега заболел и попал в сумасшедший дом, а я, значит, время от времени навещал его там.
ТАНДЗИ. Вы хотите, мэм, чтобы я сейчас был именно в том возрасте, когда мне пришлось познакомиться с русским валторнистом?
РАФАЭЛЛА. Пусть будет так, мой мальчик. Расскажи о себе. Ты в жизни кому-нибудь рассказывал о себе?
ТАНДЗИ. Да. Один раз.
РАФАЭЛЛА. Кому же?
ТАНДЗИ. Русскому валторнисту.
ВЕЗАЛЛИ. Обезьяне Редину. Он тогда в психушке однажды объявил мне, что таково его подлинное мистическое имя.
ОБЕЗЬЯНА РЕДИН. Верно, Себастиано! Так и было. Это имя мистическим образом было однажды сообщено мне в лесу… Японского юношу я не стал тогда посвящать во все, что было связано с моей скромной персоной. Помнится, я своего мистического имени ему не открыл, и он обычно называл меня Редин-сан («Редино-сан»). Он мне рассказывал – по-русски – о своей жизни в Лондоне, где прошло его детство.
Впрочем, русский язык, на котором он изъяснялся тогда, не мог ему позволить рассказывать что-нибудь особенное. И он делился со мною самыми простыми детскими воспоминаниями: о своей английской бонне ЭЛОИЗЕ, про теннисный мячик, который он любил лизать, о профессоре музыки, которого он почтительно называл сэр ЭЙБРАХАМС. А я, в свою очередь, рассказывал преимущественно о том, как в лесу собирал грибы, о своих мистических встречах с ними, о зловещем и неистовом ГРИБНОМ КОШМАРЕ, охватывавшем меня время от времени…
ТАНДЗИ очень любил слушать эти рассказы, а мне нравилось его бесхитростное повествование о странной жизни японского ребенка в далекой Англии, звучавшее на простейшем, наивном, неумелом русском языке…
РАФАЭЛЛА (в сторону). Ну, вот и хорошо… А теперь пусть расскажет еще раз. Милый ТАНДЗИ, расскажи мне про свое детство так, как ты это рассказывал когда-то русскому валторнисту.
ТАНДЗИ. Но ведь тогда мне было двадцать два года. Я мало что понимал в жизни… И я тогда очень плохо говорил по-русски!
РАФАЭЛЛА. Расскажи про свою жизнь так, как ты ощутил ее, еще мало что понимая. Расскажи о ней, как ты воспринимал ее сердцем, а не разумом. И не старайся передавать рассказ о жизни именно в русской тональности: пусть прозвучит он в тональности АНГЛИЙСКИХ СЮИТ Баха, которые ты научился играть в свои шесть лет. А ведь это музыка, духовно соответствующая взрослому человеку, мужчине, испытавшему все тревоги бытия, – каким и был СЕБАСТИАН БАХ, когда сочинял эти опусы.
ТАНДЗИ (послушно). Хорошо, мэм… Тогда мне придется свой рассказ начинать так: «Двадцать лет назад, когда мне было два года, отец отвез меня в Англию».
РАФАЭЛЛА. Так и начинай, дитя мое.
ОБЕЗЬЯНА РЕДИН. И мне он тоже начал рассказывать этими словами: «Двадцать лет назад, когда мне было два года…» Но я не очень внимательно слушал его, потому что сразу же ушел в то, что у меня самого было двадцать лет тому назад.
Я вышел из деревни еще до рассвета. Окружающее пространство было погружено в одну общую мглу. Небо еще не успело на горизонте отделиться от земли, но над самой головою, на очень большой высоте, в плотных кудрявых тучах появились медные пряди. Они светились среди всеобщей мглы ночного простора тусклым электрическим заревом еще далекого разгорающегося дня.
Это была одна из самых первых моих охот за БЕЛЫМИ ГРИБАМИ. Страсть в моей груди разгорелась внезапно и с невероятной силой. Я шел по едва видимой дороге, стараясь не думать о том, что меня ждет. (Ожидало меня какое-то невероятное счастье жизни, постижение ее самого великого очарования!) И я шел один в темноте по смутно белеющей дороге, обратившись горящим лицом к небу. Осиянные вершины ночных облаков приковывали все внимание и сосредоточивали на себе все мое волнение. Глядя в небо, я пересекал широкое невидимое поле, накрытое смутно белеющим слоем пара. Мой проход через этот редкий туманец, вытекавший с поля на дорогу, никак на нем не отражался. Вблизи, у самых ног, никакого тумана вроде бы и не было – его призрачные волокна, гривы и хвосты извивались где-то шагах в двадцати от меня.
На моем правом плече висело берестяное лукошко, подхваченное широким брезентовым ремнем. Это было лукошко для сева зерна, старинная вещь крестьянского обихода, которую я нашел на чердаке деревенской избы среди кучи запыленного и затканного паутиной хлама. Береста от времени стала смуглой, желтой, как старая кость. Наверное, его никогда раньше не употребляли как грибную корзину и не таскали в лес, но я это начал делать – и берестяное лукошко непринужденно свыклось с новой жизнью, прекрасно смотрелось с грибами. И в дни, когда не было лесных походов, оно стояло в углу на веранде деревенского дома, где я жил тогда, – как бы дремало. И так же, как меня, грибное лукошко охватывали, наверное, видения невероятно прекрасных, чудовищного размера белых грибов, стоявших толпою где-нибудь на лесной поляне. Так обычно проявляется ГРИБНОЙ КОШМАР, обитающий в зеленой тени русского леса и постепенно сводящий с ума неизлечимо заболевшего грибной страстью человека.
Дорога спадает в глубокий темный овраг, затем подъем по косой тропе с другой стороны оврага – и я оказываюсь с краю просторной поляны в том березовом лесу, куда и намеревался попасть. В глубине леса, среди деревьев и кустов, роса почему-то не ложится, а здесь, на открытой поляне, мелкая, будто подстриженная, густая трава сплошь подернута седым бисерным покрывалом. Я берегу ноги от сырости и поэтому иду дальше по лесу, сквозь прохладную его мглу.