Литмир - Электронная Библиотека

Анатолий Ким

Сбор грибов под музыку Баха. Роман-мистерия

Жить стоило только ради любви

Сбор грибов под музыку Баха - i_001.jpg

© Ким А. А., 2021

© ГКУВО ЦИМТО, оформление, 2021

Действующие лица

ГОЛОСА

ГРИБЫ

1. Английские сюиты

Когда-то был огромный город Токио, и в нем. находилась психиатрическая лечебница под названием «Капчигай». В этом заведении для скорбных главою с шестнадцати лет стал бывать в качестве пациента юноша по имени ТАНДЗИ. Его привозили в тяжелом состоянии, порой совершенно неспособного передвигаться и даже просто сидеть и принимать самостоятельно пищу. Весь свернутый, как пружина, он находился в позе утробного младенца, и невозможно было заставить его распрямиться. Больному делали уколы, а потом, вяло и безучастно лежащему на больничной койке, давали сильнодействующие лекарственные средства. Они обычно помогали ему, и через некоторое время наступало улучшение. Тогда ТАНДЗИ мог уже выходить из палаты, гулять по коридору, а в выходные дни и по праздникам ему разрешали даже съездить домой. Месяца через два-три его выписывали в приличном состоянии – до следующего раза.

Лечебница эта была довольно дорогим заведением, платил за пребывание в нем ТАНДЗИ его отец, представитель концерна «ТОКЭЙ», и этот отец ни разу не появился в больнице. Мать тоже не навещала сына, ограничиваясь лишь тем, что привозила его в лечебницу, когда с ним случался очередной припадок черной меланхолии. Обычно мать вызывала санитарную машину из этой лечебницы и везла безмолвно скорченного, словно бездыханного, юношу до «Капчигая» через весь громадный Токио, с одной его окраины на другую. Она сидела напротив санитаров с сухим, замкнутым лицом и не придерживала больного сына даже тогда, когда тот на крутых виражах машины начинал съезжать с носилок, на которых лежал непривязанным, на боку, подтянув ноги к голове, уткнувшись лбом в собственные колени.

Громадный супергород, пропускавший через свое чрево, по скоростному шоссе на Кобе, маленькую, шуструю, ярко раскрашенную санитарную машину, Токио был тогда еще в полном расцвете своих чудовищных демиургических сил. И миловидной моложавой женщине с бледным лицом, с пристальным, самоуглубленным взглядом черных неподвижных глаз – матери ТАНДЗИ, в очередной раз везущей сына в сумасшедший дом, было особенно сиротливо, пусто на душе в ощущении своего несчастья и своей малости – во чреве гигантского города, в плену несчастного мира…

С этим ощущением непомерности и неодолимости всей горести существования она и появлялась в клинике, сопровождала несомого санитарами больного сына до приемного покоя, передавала его медсестре, оформляла надлежащие бумаги – и все это делала без лишнего слова. Затем уходила из больницы, не задерживаясь там ни на одну минуту. Никогда мать ТАНДЗИ не вступала ни в какие разговоры с медсестрами, ни о чем не расспрашивала врачей – она словно избегала этих разговоров, столь обыденных между родственниками больных и их врачами. И медицинской сестре МИОКО так и не пришлось ни разу побеседовать с этой женщиной о ее сыне, разузнать хоть что-нибудь о тех причинах, которые омрачают душу этого юноши, не дают ему жить и, очевидно, вскоре окончательно погубят его.

МИОКО. Я и не думала осуждать эту госпожу, но, когда она однажды спросила у меня, нельзя ли ей оставить сына в больнице на постоянно, я сначала опешила, промолчала, не найдя даже, что и сказать, а затем посоветовала ей обратиться по этому поводу к доктору НУМАНО. Разумеется, я заранее знала, что ответит ей доктор НУМАНО, но мне хотелось, чтобы он при этом как следует съязвил ей, чего не стеснялся делать, если докучали ему глупостями, и чтобы он сам убедился, каковы подлинные домашние обстоятельства у бедного ТАНДЗИ.

Как-то странно все это было! Сотни и сотни больных прошли через мои руки – но почему-то именно он один так запал мне в душу. Почему-то его было жаль больше, чем кого бы то ни было! И даже в тот день в Кобе, в мой последний час, когда стены закачались, как сумасшедшие, от люстры посыпались осколки, шкафы с лекарствами полетели на пол – и я, шатаясь, выбежала в коридор больницы, в темноте ощупью направилась в сторону лестницы – шла в темноте и чувствовала, как все подо мною и вокруг ходит ходуном, и уже понимала, что погибаю (не дожив и до сорока лет!) – даже в ту ужасную минуту почему-то подумала о нем, снова об этом бедном мальчике! Словно на свете не было никого другого, о ком надо было бы мне вспомнить в последнюю минуту своей жизни.

НУМАНО. Ну до чего же горячо! До чего холодно! Э-э, сестра МИОКО словно все еще продолжает пребывать там, где были в ходу такие слова, как «бедный мальчик», «мой последний час»… Там мне почему-то пришлось ковыряться в чужих свихнувшихся мозгах – и постепенно убедиться, что у всех они такие, у меня самого тоже! Помог мне открыть эту немудрую истину один пациент, некий русский человек, музыкант, который по контракту оказался в Японии, играл в Токийском симфоническом оркестре на валторне. Год он играл себе – и весьма недурно – на своей закрученной много раз, словно моток садового шланга, серебристой трубе, да вдруг занемог и попал в нашу лечебницу. Он мне признался, что является не столько музыкантом, сколько мистическим существом и прозывается – ОБЕЗЬЯНА РЕДИН.

Из всех чувств, испытываемых людьми, он более всего ценил чувство юмора… Он считал юмор теплым чувством – наиболее щадящим человеческую душу. В то время как всякие горячие страсти опаляют и сжигают ее, подобно звездному огню, а всякая лютая ненависть или зависть вымораживает душу, подобно холоду космической пустоты. Меня он просил о том, чтобы я каким-то образом помог ему вернуть вдруг пропавшее во время его пребывания в Японии чувство юмора. С упорством маньяка он твердил, что жизнь духа продуктивна только в приближении к диапазонам чувства юмора – и это соответствует тому, мол, что жизнь физическая возможна только в пределах теплых температур…

Так вот, этот русский господин открыл мне глаза на меня самого – что я тоже, оказывается, проживал свою жизнь, совершенно не понимая и не чувствуя всей смешной подоплеки. И мне тоже казались серьезными, абсолютно серьезными, вовсе не смешными, все эти наши профессиональные обязанности, «бедные люди», «униженные и оскорбленные», почитание императора, смерть буйного дебила в железной клетке, среди собственных испражнений. Но после нескольких бесед с русским пациентом я убедился, что он, бедняга, был прав. Все подобное тому, о чем уже шла речь, оказалось возможным и допустимым свыше лишь потому, что это смешно. Бог создавал мир с улыбкой. А мы, изменив ему, приняли на веру хмурую серьезность Его врага и во всем стали искать трагическую подоплеку. Мне пришлось-таки согласиться с тем, что ненормальными являются те люди, все эти Достоевские и Акутагавы, которым недоступно всепроникающее чувство юмора – фундаментальная основа космического психизма, как говаривал мой русский пациент.

ОБЕЗЬЯНА РЕДИН. На том стоял и стоять буду! Разумеется, не каждому дано было понимать, что если звезды кружатся вечность друг возле друга, как заведенные, то это смешно. Что человек, убивающий другого, чтобы ограбить его, просто смешон. И вообще – бояться смерти смешно, а из-за этой боязни совершать что-нибудь подлое – еще смешнее… При чем тут паранойяльный бред? Вы неправильно установили мне диагноз, доктор.

НУМАНО. Мне припоминается, что вы просили найти и вернуть вам чувство юмора, словно это утерянный кошелек… То есть налицо была механическая подмена абстрактного конкретным. Типичная маниакальная провокация параноидального сознания… Уверен, что диагноз мой был верным. Вы были неизлечимо больны… Но это ничуть не перечеркивает того, что я и сам был больным, как и многие так называемые нормальные люди. И юмора в моей жизни было действительно маловато. Но вы-то, господин ОБЕЗЬЯНА РЕДИН, вы, понимавший столь хорошо, что чувство юмора является самым верным признаком душевного здоровья… – почему же вам оно было совершенно не свойственно? Э-э, на редкость мрачного пациента удостоился я встретить в вашем лице!

1
{"b":"724165","o":1}