Лекарь хлопнул себя по бедрам и рассмеялся, довольный собственной шуткой.
– Только и работы у нас все больше. А ты хорошо разбираешься в растениях, мальчик?
– Ну… Я присматривал за козами и овцами, знаю, что им можно есть, а что нельзя.
– Мм, – невразумительно промычал старик и вдруг схватил меня за голову цепкими пальцами: сначала заглянул в глаза, оттянув веки почти к щекам, потом раздвинул рот и осмотрел зубы, и наконец ощупал череп ото лба до темени. – Очень хорошо. Твой мозг по плотности как творог.
– Сам ты как творог! – огрызнулся я.
– Да это же хорошо, дурак. У иных вон мозг как молоко или вообще вода. Мысли в таком тонут, как камни в пруду. Кроме того, у тебя весьма удачное телосложение – в теле преобладает слизь. Будешь хорошо переносить голод, холод и страдание и проживешь долго… при наличии доброй судьбы.
– Ну… спасибо, наверное, – проворчал я, мрачно воззрившись на нахального старика. Из-под его неплотно запахнутого чуба выглядывал краешек амулета – белой ракушки с кругом и тремя загогулинами внутри. – Эй! А я уже видел такое.
– Такое… Ты имеешь в виду этот знак? – переспросил лекарь, постучав когтем по пластинке.
– Да. Мне сказали, он значит, что мы заперты… только я так и не понял, где и почему.
– Хм… Как по мне, так это знак милосердия.
– Это тут-то милосердие? – с сомнением спросил я; в это время до нас как раз донесся истошный вопль дяди, которого уже лечили вовсю. – Вон как все мучаются!
– Быть милосердным – не значит угождать. Я бы, конечно, мог давать всякому, кто приходит ко мне, мед и патоку вместо лекарств. Им было бы поначалу хорошо и сладко, да и мне бы дешевле вышло. Вот только болезни от этого никуда не денутся – и потом они страдали бы куда больше.
– А откуда ты знаешь, что твои зелья помогают?
– Ну, для того я и учился пятнадцать лет здесь и в южной стране. Чтобы знать.
– Получается, если ты знаешь больше, то можешь мучить других?
Лекарь снова расхохотался и потер кулаком увлажнившиеся глаза.
– Раз уж они пришли ко мне за помощью – значит, сами признают, что я поумнее буду и могу их немножко помучить. Ради их собственного блага.
– А если ты ошибешься?
– И такое бывает, – ответил мой собеседник уже невесело и повертел в пальцах тонкую ракушку; тут мне стало стыдно, что я так докучаю старику. – Тогда остается только утешать себя, что ты сделал все, что мог. Но ты прав: не надо зазнаваться.
Вздохнув, лекарь поднялся с лавки и продолжил свое кружение между учениками и развалившимися на полу больными. Среди них оказался и дядя, которому успели обрить спину ниже лопаток; теперь Тороло, присев на корточки, не спеша размазывала по ней слой блестящей черной мази. Судя по тому, как Мардо шипел и извивался, жглась эта штука нещадно – но только через час ему наконец разрешили сесть, утереться полотенцем и натянуть чуба. Теперь уже сам лекарь подошел к нему и вручил бумажный конвертик с пилюлями, но, когда дядя потянулся за деньгами, остановил его лапу. Они долго обсуждали что-то полушепотом, потирая подбородки и то и дело поглядывая на меня сквозь красноватую мглу.
Когда мы вышли из этого жуткого дома, был около полудня – но мне показалось, будто мы провели тут вечность.
– Ну, поздравляю, – почесывая шею, сказал мне Мардо. – Будешь учеником лекаря, Нуму.
***
Старый лекарь решил, что мое обучение начнется только в новом году. Может, так велел ему календарь благоприятных дней, а может, сейчас он был слишком занят заботой о горожанах, во время праздников десятками угоравших от дыма курильниц, лишавшихся шерсти во время огненных пудж и мучившихся коликами от слишком обильной еды и выпивки. Как бы то ни было, последнюю неделю месяца Черепахи я ночевал в Длинном Доме, в опустевшей повозке Мардо. К ее дну прилипли тонкие, сухие былинки – всего лишь случайный мусор, нанесенный ветром или прилипший к тюкам с товарами, но я сжимал каждую в лапах, и долго рассматривал, и думал, как удивительно, что эта трава, лишенная ног и крыльев, вдруг перенеслась из далекой горной долины в самое сердце Олмо Лунгринг.
То было ночами; а дни мы с дядей проводили на улицах Бьяру, среди великого множества вещей. Здесь на просторных площадях устраивали состязания со стрельбой из лука, борьбой и скачками на ездовых баранах; и пока народ кричал и улюлюкал, веселые женщины в полосатых передниках торговали с тележек пирожками, жареными момо и кусочками мяса, нанизанными на палочки – хитрая выдумка, чтобы не пачкать пальцев! Здесь под навесами из цветной ткани устраивали представления бродячие колдуны: одни превращали голубей в яйца, а яйца – в драгоценные камни, другие плавили в лапах слитки железа и пили его пригоршнями, шумно глотая, а третьи в мгновение ока взлетали до самых крыш и затем медленно спускались вниз, разбрасывая над толпой бумажки с благословениями. Дядя наловил таких целую охапку и спрятал за пазуху – на удачу. Здесь бродячие певцы, цепляя струны когтями, затягивали песни о героях и демонах или, как водится, о несчастных влюбленных; до последних я был не большой охотник, хотя признавал, что по обилию невзгод и трупов любовь переплюнула самых свирепых чудовищ.
Среди собравшихся в Бьяру я заметил даже пришельцев из южной страны, которую так проклинали Тамцен и Сота: высоких и стройных, с темными глазами, подведенными углем. Южане славились умением укрощать диких зверей: на их плечах пятнистыми хатагами висели змеи; из-за пазухи, скаля мелкие зубы, выглядывали ловкие обезьяны; а на шапках, как в гнездах, умостились хохлатые птицы, подражающие чужим голосам. Один укротитель даже вел на цепи настоящего тигра… правда, тот внушал скорее жалость, чем страх. Зверь был тощий и такой сонный, что едва не падал на ходу; его огромная голова, выкрашенная синим и красным, моталась у самой земли, а из приоткрытой пасти свисали нити слюны. Должно быть, его опоили маковым молоком; но горожане все-таки взвизгивали и разбегались прочь при его приближении.
Правда, сколько бы мы с дядей ни бродили по Бьяру, было одно место, которого Мардо избегал, то ли от робости, то ли от страха. Только в последний день Нового года мы пошли туда, чтобы увидеть богов.
***
Ночь накануне Цама46 выдалась особенно теплой и влажной – сквозь сон я слышал, как тяжело вздыхают яки, преющие под толстыми шубами. Утром с севера наползли грозовые облака и вдалеке, над горами, блеснули первые зарницы. Но жители Бьяру не боялись непогоды: все они, от мала до велика, устремились к берегу озера Бьяцо, на площадь Тысячи Чортенов. Со стороны города ее полумесяцем окружали дворцы знатнейших барпо и оми; сегодня эти счастливчики со всей семьей, детьми и прислугой высыпали на балконы и плоские крыши, чтобы беспрепятственно наблюдать за шествием. На самой площади на время праздника возвели помосты из драгоценного красного дерева – там, под навесами из парчи и зонтами из звериных шкур и павлиньих перьев, расположилась знать попроще и богачи победнее; следом шли ряды грубых, на скорую лапу сколоченных лавок – для мелких чиновников и приезжих шенов; ну а простой народ расселся прямо на гладких камнях, подстелив под хвосты кто стеганые покрывала, кто чуба.
Мы с Мардо поднялись рано, а потому оказались пусть и не в первых рядах, но все же близко к озеру. Стоять тут было не принято, но дядя обещал посадить меня на плечи, если будет плохо видно. Сквозь галдящую толпу время от времени проходили младшие шены с большими чанами и половниками, разливая кипяток и шо в подставленные горожанами чашки, предлагая одеяла тем, кто замерз, или шепотом подсказывая, в каких закоулках лучше помочиться. Народу все прибывало, и к исходу часа Змеи вокруг нас были уже тысячи голов, тысячи ног и тысячи голосов; густой пар курильниц смешивался с паром живого дыхания, выходящего из множества ноздрей и пастей.
Только одно место оставалось пустым – у северного края площади, там, где по пояс в воде стояли чортены. Сколько их было всего? Мардо как-то научил меня счету на пальцах – и я насчитал десяток, второй и третий… а потом все равно сбился, да и ладно. Макушки у ступ были гладкими от дождей, а у основания блестели соляные наросты; а мне-то казалось, что озеро пресное! Самые старые чортены были высокими, как дома; по бокам от них жались «средние» и «меньшие» братья ростом с дерево, с яка или со взрослого мужчину – и все чортены, от мала до велика, наполняла та же давящая, тяжкая сила, которую нам с дядей пришлось испытать по дороге в столицу. Хоть ее хватка и не дотягивалась до толпы, я видел, как летят подхваченные ветром обрывки дарчо и молитвенных бумажек, летят – и, поравнявшись со ступами, падают вниз, в мгновение ока скрываясь под волнами.