В Училище правоведения
Весной 1887 г. через месяц по возвращении в Гурьево, отец повез меня в Петербург сдавать экзамены в Правоведение. Все в этой поездке было для меня ново. Тогда как на Московско-Курской ж.д. от Лаптева до Москвы я знал по дороге почти каждый кустик, на Николаевской – и местность, и тип станций, и самые их названия были для меня необычными. В «Питере», как его часто тогда звали, поразило меня электрическое освещение всего Невского, торцовая на нем мостовая и величественность Невы.
Остановились мы в меблированных комнатах на Малой Садовой, в доме, где в 1881 г. помещалась лавка, из которой Кобозев[10] вел свой подкоп. Про революционное движение тогда писалось мало, но говорилось много, и мне показали, между прочим, и эту лавку. Когда через несколько дней мы были у моей тетки Погоржельской – сестры отца, в Саперном переулке, то там рассказывали про убийство Судейкина, совершенное в квартире над Погоржельскими. Никто из них выстрела не слышал, но потом им пришлось долго возиться с разными допросами об условиях жизни в доме.
Тетя Лиза Погоржельская мало напоминала моего отца. Было ей в это время несколько больше 40 лет, но впечатление она производила старше, благодаря своей полноте. Муж ее, Виктор Казимирович Погоржельский, служил раньше в Военном министерстве и шел в нем довольно хорошо, но оставил эту службу во время польского восстания 1863 г. Как поляк, он, наверное, сочувствовал повстанцам, а кроме того, участие в восстании ряда военных, вплоть до офицеров Генерального штаба, делало его положение в министерстве деликатным. После этого он стал заниматься ведением в Сенате юридических дел польских магнатов, и заработок его давал семье возможность жить, хотя и скромно, но прилично. Тетя была лет на 20, а то и больше, моложе его, и когда я его впервые увидел, он был уже грузным, малоподвижным стариком типичного польского типа. Через несколько лет он и умер. У них было четверо детей. Трое сыновей были в то время пажами, но старший, кажется, как раз тогда должен был перейти в Николаевский Кадетский Корпус за какой-то дерзкий ответ воспитателю.
Директором Николаевского корпуса был в то время генерал Дружинин, известный своим снисходительным отношением к молодежи. К нему собирались все изгнанные из других корпусов и благополучно кончали у него ученье. Бóльшею частью шли от него в Николаевское Кавалерийское Училище, так называемую «Лошадиную Академию», и пользы от большинства из них стране было немного, но часть вырабатывалась в дельных людей, и за это следовало благодарить Дружинина.
Братья Погоржельские звезд с неба не хватали, но были людьми порядочными и работящими, и позднее стали хорошими офицерами: двое младших в Семеновском, а старший – в Харьковском Драгунском полку. Ко времени войны 1914 г. все они были уже в запасе, и двое младших пошли на нее командирами ополченских дружин, а по развертывания их в полки – и командирами их. Сестра их, Мария, миловидная, но незаметная девушка, была столь же ревностной католичкой, как и мать, и когда ей сделал предложение приват-доцент Блуменау, молодой, но дельный психиатр, она ему отказала только потому, что он был лютеранином. Позднее она осталась старой девой, и всю свою любовь отдала заботам о матери и бабушке, поселившейся окончательно у них, а позднее – племянникам, детям дяди Иосифа Беннигсена.
К экзаменам я был подготовлен хорошо, и сдал их без затруднений, так что последний из них, по арифметике, сдал даже до срока в квартире старшего воспитателя приготовительных классов Э.С. Шифферса. Это был единственный случай, что я с ним имел дело: когда осенью я явился в Училище, Шифферс уже умирал от чахотки, и я его увидел вновь только в гробу, когда мы ходили прощаться с ним. Он был братом известного шахматиста Эм. Ст. Шифферса – чемпиона России перед Чигориным, и сам тоже выступал на русских турнирах. Мои новые товарищи его очень любили и жалели, особенно, когда его заменил преподаватель греческого языка Бюриг, пользовавшийся общей антипатией.
Приготовительный класс Правоведения состоял из трех отделений, соответствовавших первым трем классам гимназии. Помещался он на Сергеевской, против Моховой, в небольшом домике, в котором, кроме трех классов и рекреационного зала, помещались еще дортуары для интернов, коих было большинство. Вошел я впервые в него с трепетом, но после первого удачного экзамена быстро освоился со школьной обстановкой, чему способствовало то, что почти сразу я встретил со стороны будущих моих товарищей доброе отношение. С пятью из них я потом прошел вместе девять классов, кончил с ними же большое Училище, и только позднее судьба разлучила нас.
Уже на втором или третьем экзамене я присоединился к хору товарищей, дразнившему старшего годами и самого сильного из них Радзивилла двустишием «Князь Радзивилл, князь крокодил», который решил меня за это проучить, но я стал сопротивляться, и только появление воспитателя спасло меня от трепки. Тем не менее, эта борьба сблизила меня сразу с классом, в который осенью я явился уже как свой.
В свободные дни мы ездили с отцом по окрестностям Петербурга: через Кронштадт в Петергоф и в Царское Село. Повидали мы и кое-что из достопримечательностей самого Петербурга. В то время перед выходом войск в лагеря, на Марсовом поле устраивались майские парады, и отец взял меня посмотреть один из них с трибун, устроенных вдоль Лебяжьего Канала. В середине их был императорский павильон и перед ним, впереди большой конной свиты, виднелась массивная фигура Александра III.
Это был единственный раз, что я его видел, да и то издали и сбоку, и впечатления на меня он не произвел, но если говорить о «последнем самодержце», то им был именно он, а не Николай II. Правил Россией несомненно он, а не его министры, и если в первые годы его царствования он слушал Победоносцева и читал Каткова и князя Мещерского, то скоро, наоборот, его стали слушать все его министры, хотя вначале они его сильно критиковали. Никто не утверждал, что он был человек большого ума или образования, но никто не отрицал у него твердых убеждений и воли, которых не доставало его отцу и сыну. Кроме того, Александр III был известен, как хороший семьянин и человек, беспощадный к денежным злоупотреблениям, что было другим его плюсом по сравнению с Александром II. Отмечу, впрочем, что подчас ответы Александра III бывали удачны, и передавались с хохотом, указывая, что он за словом в карман не лазил.
Кажется, в этот раз, возвращаясь из Петербурга, оказались мы в купе с красивым старым генерал-адъютантом, как оказалось – Тимашевым, бывшим министром внутренних дел. В памяти остался у меня его рассказ, как в Уфимской губернии, около его имения, крестьяне не хотели унавоживать землю: «Что ж мы станем Божью землю г….м пакостить».
После экзаменов мы заехали с отцом в Кемцы, где я впервые познакомился с северной полосой России, столь мне близкой и дорогой теперь. Старый деревянный, очень скромно меблированный дом, внизу под ним мелководная Кемка с многочисленными омутами, сосновые леса с тучами оводов, облеплявших лошадей, «бейшлоты» на озерах, питавших Вышневолоцкую систему – все это картины посейчас живо стоящие у меня в памяти.
В доме оставалось несколько воспоминаний о Карле Адамовиче – его золотое оружие, на котором я с почтением прочитал слова «за храбрость», и кубок с уланом на крышке, довольно мизерный, поднесенный ему офицерами Литовского полка при оставлении им командования. Увидел я также портрет прадеда Адама Леонтьевича, писанный каким-то неизвестным художником уже с мертвого, с каким-то рыбьими, без всякого выражения глазами. Карл Адамович был похоронен около Кемецкой церкви в склепе, где рядом с ним лежал его старший сын, умерший мальчиком.
Дядя Иосиф Карлович был точной копией Обломова. Воспитывался он в Александровском Лицее, где его товарищами по классу были будущие министры: А.П. Извольский и П.М. Кауфман-Туркестанский, так что и он мог бы сделать хорошую карьеру. Учился он хорошо, однако на выпускном экзамене отказался отвечать известному профессору государственного права Градовскому, мотивируя отказ тем, что Градовский мерзавец. Директор Лицея, Гартман, человек пользовавшийся общим уважением, вызвал моего отца для совместного убеждения дяди, что, однако, результатов не дало. Путем какой-то комбинации дядю все-таки выпустили, но по 2-му разряду. После этого он поступил вольноопределяющимся в Конный полк, но вскоре был забракован по причине крайней близорукости. Было это вскоре после введения всеобщей воинской повинности, и я припоминаю рассказы еще и через 10 лет о том, что дяде пришлось дежурить в конюшне и чистить свою лошадь; в 70-х годах эти, позднее обычные для вольноопределяющихся, вещи казались чем-то странным для «барина». После полка дядя поселился в Кемцах и понемногу уподобился Обломову. Позднее ему случалось по два-три дня не вылезать из халата, и все его интересы сводились к заботам о здоровье, которое, впрочем, никаких мотивов к беспокойству тогда не представляло.