В первые годы дядя еще бывал у соседей и, говорят, ухаживал за хорошенькой соседкой Поливановой, племянницей будущего военного министра, но не решился сделать ей предложение. Позднее он сошелся с горничной бабушки – женщиной, как говорят, и физически, и духовно весьма неинтересной, – от которой у него было трое сыновей, которых он узаконил после опубликования закона, облегчавшего это. Она вскоре после замужества с дядей умерла от чахотки, а дети попали под попечение Погоржельских. Все они были славные мальчики, и двое старший учились в Пажеском Корпусе (младший – слабенький, еще нигде не учился, и в 1919 г. умер в Ленинграде от тифа). Старший в 1917 г., за несколько дней до революции, был произведен из Пажеского Корпуса в офицеры в Лейб-драгуны, где приобрел себе быстро хорошую репутацию, и в гражданскую войну пропал без вести. Второй кончил только общие классы Корпуса, был добровольцем в армии Юденича, и затем жил в Ревеле (Таллинне), работая там шофером.
После лета 1887 г. я должен был к 1-му сентября явиться в Училище, но родители задержались на мое несчастье в Гурьеве, и я, носясь по холмам, изображая маневры с имевшейся в имении медной пушкой, простудился и свалился с воспалением легких. В Петербург мы попали только в середине октября, и то я еще был очень восприимчив к простудам, так что через две недели вновь захворал, и около Рождества у меня развилось 2-ое воспаление легких, чуть не сведшее меня в могилу. Мысль о смерти у меня мелькнула тогда, когда ночью, придя в себя, я увидел нагнувшееся над собой встревоженное лицо матери, но сразу же я снова впал в забытье.
Вышел я из дома только весной, в ростепель, и тут явился для меня вопрос об экзаменах. Та к как зимой я почти не был в классе, меня не могли допустить до них, и пришлось отцу взять меня из Училища и мне вновь явиться на экзамены со стороны. Сдал я их хуже, чем в первый раз, но все-таки благополучно, и на лето мы вновь собрались в Гурьеве. Это были годы моего увлечения оловянными солдатиками, которые в то время были одним из главных развлечений состоятельных мальчиков. Фабриковались они в Нюрнберге, и, надо признать, очень хорошо воспроизводили формы русских частей. В те годы в числе книг, которые я прямо глотал во время моих болезней, я перечитал и бóльшую часть историй войн, начиная с Екатерининских. Михайловский-Данилевский и Богданович были в числе моих любимых авторов, и я пытался моими солдатиками воспроизводить некоторые из сражений, про которые я читал. Такое увлечение игрой в солдатики у мальчика едва ли кого-либо удивит; однако, видоизменения ее мне пришлось позднее встретить у взрослых. В Осло тогдашний русский поверенный в делах граф Коцебу-Пиллар-фон-Пильхау собрал громадную коллекцию этих оловянных солдатиков. Коллекционеры бывают всего и уверяли, что были, например, собиратели даже спичечных коробочек, но почтенный дипломат, вообще человек не мудреный, говорят, посвящал игре в эти солдатики все свои досуги. Позже в Каннах встретился я с генералом Гудим-Левковичем, который сам изготовлял солдатиков, тоже металлических, но более крупных, чем Нюрнбергские. Он сам раскрашивал их в формы частей русской армии и устроил небольшой их музей, в котором собрал и кое-какие другие реликвии, например, купленную им в Цюрихе гренадерку русского солдата, убитого в бою под этим городом в 1799 г.
Две недели, проведенные в Среднем отделении, меня только познакомили с приготовительными классами, но сойтись с товарищами я ещё не смог. После болезни отец привел меня в Училище изрядно обросшим, и хотя через два часа меня уже обстригли, товарищи успели меня окрестить «папуасом» – кличка, под которой я и ходил два года. У меня осталось об этих классах милое воспоминание – и о воспитателях, и о товарищах. Это было до известной степени продолжением семейной жизни, с неизбежными шалостями и нарушениями порядка, но в которых еще ничего нехорошего не было.
Познакомился я тогда с классной жизнью и, хотя и отстал в уроках от своих товарищей, быстро их нагнал. Вообще три первые года моей школьной жизни, когда я пропускал много уроков, меня убедили, что громадное большинство учеников способно быстро нагонять пропущенное, но что подчас бывают у всех небольшие заминки, в которых им необходима помощь, которую они, однако, иногда не в состоянии найти в школе. У меня за эти годы было три таких пункта, в которых частный репетитор мне помог, но, в сущности, было бы необходимо, чтобы такие репетиторы были при самих учебных заведениях, ибо, особенно сейчас, мало кто из детей находится в столь благоприятных условиях, как я тогда. Часто из-за каких-нибудь подобных мелочей молодежь теряет лишний год, и не принимается во внимание, что эта потеря отражается и на всем государстве. Лично я после двух-трех дополнительных часов знал эти детали на зубок (одна из них, например, была такая несложная вещь, как разложение многочлена) и думаю, что и у всех почти учеников бывали аналогичные случаи.
Осенью 1888 г. отец повез меня в Ялту, ибо врачи посоветовали не везти меня сразу в Петербург на его сырость и туманы. Об этой поездке у меня осталось чудное воспоминание. Несколько дней провели мы в Севастополе, обороной которого я увлекался и герои которой, начиная от адмиралов и до матроса Кошки, вырисовывались здесь предо мной в той обстановке, в которой они дрались и умирали. Малахов курган, бывший еще в той обстановке, в которой его оставила война, и Братское Кладбище – эти два контраста, и сейчас ярко стоят у меня в памяти. Погода была чудная и все наши поездки по окрестностям удались. В Ялту мы поехали на лошадях с ночевкой в Байдарских Воротах, но, увы, знаменитого восхода солнца мы не видали, ибо все внизу было затянуто облаками.
Ялта была тогда еще в очень примитивном виде, и кроме двух гостиниц – «Россия» и «Франция» (в которой мы пробыли два дня, пока не устроились в каких-то меблированных комнатах), крупных зданий в ней не было. Из развлечений помню малороссийскую труппу, кажется, Кропивницкого, в которой участвовала знаменитая Заньковецкая. Мы с отцом несколько раз были на этих спектаклях, и позднее я часто жалел, что мне вновь не пришлось видеть этих прелестных в их наивности и столь живо исполненных пьес.
Из Ялты мы проехали как-то в Алупку, где ночевали в какой-то сакле среди скал и поужинали татарской едой. У меня осталось воспоминание об Алупке, – не знаю, правильно ли, – как о самом красивом месте южного побережья Крыма.
В другой раз проехали мы в Гурзуф, где в то время находился дядя Володя. Гурзуф принадлежал бывшему тогда миллионером железнодорожному подрядчику П.И. Губонину, которого я там и видел гуляющим в парке. Петр Ионович, ходивший, как и ранее, в поддевке, был тогда одной из всероссийских знаменитостей и отзывы о нем были положительными. В Гурзуфе, где все удивлялись построенным им гостиницам, к каждому этажу коих можно было подъезжать в экипаже, Губонин любил принимать важных сановников и при отъезде их приказывал не брать с них денег за прожитье. Финансистом он оказался, однако, плохим, и когда через несколько лет умер, оставил семью почти без средств.
Вернулись мы из Крыма в Плещеево, где нас поджидала мать с братьями и сестрами. Через день или два вернувшийся из Москвы отец привез известие о крушении царского поезда около станции Борки. О причинах его имелись две версии: официальная, установленная особой комиссией при участии известного юриста Кони, указывала на непрочность пути и чрезмерную быстроту тяжелого царского поезда. Говорили, что поезд опаздывал в Харьков, и Александр III приказал нагнать опоздание. Говорили, также, что государь поднял лично кусок гнилой шпалы. Однако, наряду с этим, читал я про то, что катастрофа была последствием взрыва на паровозе бомбы, подложенной туда кочегаром-революционером. Где правда, я и посейчас не знаю.
Когда мы через несколько дней приехали в Петербург, отец пошел к своему старому портному «Ганри», ставшему за эти годы портным Александра III. Раньше все царское семейство шило штатское платье у «Тедески» – итальянца, славившегося как лучший портной города. Однако как-то в Дании Александр на ком-то из своей свиты увидел костюм, тождественный с его, и сшитый «Ганри» за полцены. Он сразу перешел к нему и оставался ему верен до смерти. После катастрофы отец видел у «Ганри» царскую военную тужурку, разорванную во время падения вагона-столовой, которую император, очень, вообще, бережливый, прислал для починки.