Если уж на то пошло, в Гааге сефардская община обосновалась и адаптировалась куда увереннее, чем в Амстердаме. Именно в Гааге в 1677 году исключенный из еврейской общины философ Барух Спиноза, известный своим свободомыслием, был с почестями погребен под плитами протестантской церкви Ньеве-Керк. По тем временам такое признание было исключительным, хотя вскоре церковники и нарушили покой могилы, когда друзья философа не смогли вносить плату за место.
Хотя Гаага не имела статуса города[2], здесь тем не менее размещалась королевская резиденция, и поэтому подавать жалобы всегда было легче. Так что, когда в 1690 году у местных жителей возникло небольшое затруднение по поводу некоторых предписаний Талмуда, решение приняли быстро. Все дело в том, что в шабат иудеям запрещается переносить любые предметы в общественных местах. Вопрос был в том, что такое «общественное место». В Амстердаме пришли к выводу: раз весь город – это единое целое, обнесенное стеной, его можно считать «домом». Увы, в Гааге городских стен не было. Однако ученые раввины рассудили, что если два каменных мостика над гаагскими каналами заменить подъемными, то город, по логике вещей, также может быть «домом». С этим вопросом представители еврейской общины и обратились в магистрат: можно ли за ее счет перестроить мосты? Два года спустя, в соответствии с истинным духом политического компромисса, каменные мосты были снесены и заменены подъемными.
Немецким и польским иммигрантам, жившим на Плеттерейстрат в 1920–1930-х годах, подобные расходы вряд ли были по карману, даже если допустить, что и они могли бы толковать Божьи заповеди столь же изобретательно. Однако Речной район был славным, хотя и небогатым. Как и сейчас, он отличался многообразием, и здесь соседствовали разные народы и религии. Нееврейское население высказывало некоторое недовольство количеством мигрантов – что правда, то правда, – и правительство в ответ установило ограничения на въезд. Относились к евреям неоднозначно: одни их боялись и считали социалистами, другие – капиталистами и сионистами, кто-то думал, что они малообразованные и бедные, кто-то, наоборот, – что эти богатые умники расхватали лучшие рабочие места. В 1930-х евреям трудно было получить столик в ресторане. Тем не менее даже в 1937 году за нидерландскую фашистскую партию (Национал-социалистическое движение, NSB) проголосовали всего четыре процента.
Оставив позади бывший сиротский приют, я сворачиваю с Плеттерейстрат на боковую улочку в надежде отыскать кафе. Прохожу мимо здания начальной школы, на фасаде которой аккуратным шрифтом югендстиля указан год постройки – 1923. С тех пор фасад украсили граффити: из нарисованного окна выглядывает жираф, на спине у него улыбающаяся девочка. На стене первого этажа – еще мурал с детскими лицами и плексигласовая табличка, сообщающая, что это протестантская христианская школа. Дальше по улице виднеется что-то вроде торгового квартала, туда я и направляюсь в поисках кофе.
Однако место оказывается вовсе не таким, как я ожидал. Да, оно, как и издалека, выглядит чистым и опрятным, витрины заманчиво сияют, но в них на высоких барных табуретах сидят женщины в нижнем белье, а позади них видны темно-красные кабинки с тусклой подсветкой. На некоторых витринах шторы задернуты, в других – надписи бегущей строкой: «Чувственный массаж», «Две женщины» или «Секс-отрыв». На другой стороне улицы двое мужчин мочатся у стального уличного писсуара, озираясь вокруг.
Пока я шагаю себе дальше, чувствуя себя чужим, трудно не встречаться взглядом с женщинами за стеклом. Глаза мои скользят от одной витрины к другой, и я прекрасно понимаю, что выгляжу как заурядный зевака – вроде большинства мужчин в уличной толпе. В теплом свете, да еще с плотным слоем косметики на лице женщины как будто лишены возраста и напоминают отчаянно скучающих продавщиц. Молодая блондинка смотрит на меня, улыбается, а когда я прохожу, снова утыкается в свой телефон.
Пройдя квартал за три-четыре минуты, я снова оказываюсь на главной улице, которая ведет к вокзалу. Отсюда можно дать круг до Плеттерейстрат, где я оставил машину.
Снова поражаюсь, какой неизвестной представляется мне эта привычная вроде бы страна, из которой меня увезли сорок лет назад, когда мне было три года, и куда я возвращался каждым летом, в каникулы. Теперь я, пожалуй, в большей степени англичанин, потому-то чистенький квартал с проститутками мне так чужд. Голландцы относятся к подобным вопросам прагматично: для них логично заниматься сексом, или принимать наркотики, или получать эвтаназию, не скрываясь, честно и по установленным правилам, а если квартал «красных фонарей» оказывается меньше чем в сотне ярдов от начальной школы, тут уж ничего не поделаешь.
По моим ощущениям, за прошедший час я совершил нидерландское погружение: проехал по безупречному шоссе, увидел протестантскую начальную школу, квартал красных фонарей и дом, некогда принадлежавший еврейской семье, а теперь ставший фитнес-клубом. Это страна толерантности: каждый может заниматься чем угодно и не вмешивается в чужие дела, пока они не затрагивают его собственные интересы. Вот что делает Нидерланды прогрессивным государством. Но, быть может, по той же причине немцам слишком часто позволяли поступать так, как они поступали? Нидерланды 1930-х годов все еще представляли собой размежеванную страну, где бок о бок жили протестанты, католики, либералы – и все они вежливо здоровались, но не более того. Человек соблюдает законы, поддерживает чистоту, все остальное – его личное дело, и ввязываться ни к чему.
Из восемнадцати тысяч евреев, проживавших в Гааге в 1940 году, уцелели две. Из четырехсот старопортугальских евреев, глубоко укорененных в жизнь государства и города, – восемь. Весь еврейский сиротский приют, находившийся в здании через дорогу передо мной, был ликвидирован 13 марта 1943 года – не уцелел никто.
3
«Еврей». В мае 1942 года Лин видит, как мать сидит за обеденным столом в кухне, разложив перед собой большое желтое полотнище. На ткани по трафарету черным нанесены звезды, внутри – слово «еврей». По контуру каждой звезды проколоты дырочки, чтобы легче было выреза́ть. Теперь они должны носить такие звезды на любой одежде, выходя на улицу, и вот мама тщательно пришивает желтую звезду с надписью «еврей» на шелковое платьице Лин из «Боннетри».
Знакомые дети на улице ведут себя как обычно, но по дороге в школу оказывается, что не все настроены дружелюбно. Некоторые швыряются камнями. Потом наступает день, когда стайка детей хватает Лин и заталкивает в переулок, выкрикивая: «Еврейку поймали!» Когда девочка не приходит домой, папа отправляется на поиски. При виде взрослого шайка отступает, но, когда папа берет Лин за руку, паренек понаглее делает шаг вперед. «Грязный еврей», – нерешительно бормочет он, а сам держится настороже, готовясь дать деру. Папа не обращает на мальчишку внимания, но обычного спокойствия в нем как не бывало: пальцы дрожат, он не выпускает руку Лин всю дорогу до самого дома.
Первой они видят госпожу Андриссен. Та стоит на крыльце, одной ногой на мостовой, и обеспокоенно высматривает их издалека. При виде Лин ожидание и тревога на ее лице сменяются слабой натянутой улыбкой облегчения. Все это странно, потому что обычно госпожа Андриссен не выходит из своей пропахшей душистым мылом комнаты. Старушка оборачивается и что-то говорит в приоткрытую дверь их квартиры. Щеки у нее красные и мокрые. Кажется, она сообщает маме, что все в порядке. Лин вдруг приходит в голову: раз госпоже Андриссен позволено жить с ними на Плеттерейстрат, значит, и она тоже еврейка – или все-таки нет?
Вот тетя Элли, та, наоборот, точно не еврейка, потому что на самом деле она не родная тетя – просто мамина хорошая подруга, которая все время их навещает. Носить звезду она не обязана.