Мама села за стол, и нос пробило от ее запаха. Даже не помню, духи это ее или так она пахла. У каждой семьи свой нишевый запах. Этот запах хочется по красивым бутылочкам разлить и открывать, когда не хватает нежности, заботы, дома не хватает.
– Давай ешь, чего смотришь? – папа как будто даже смутился.
Папа вообще был не расположен к нежностям, всё у него было в шутку: за бочек ущипнуть, потрепать за чубчик. Всё это от неумения проявлять свою эту безграничную любовь. С мамой было не так, с ней всё было по уставу, как в армии. И чем старше становился папа, тем больше в нем появлялось заботы ко мне. И чем старше становилась мама, тем строже был ее взгляд и резче слово. Почему они были такие разные и почему тот, кто любил меня больше, не смог поменяться билетом в никуда с другим? Я бы смогла пережить всё совершенно по-другому.
За год до мы отмечали его юбилей. Он тогда первый раз за всё время нашей с ним жизни при встрече не ущипнул, не почесал мой затылок до электрических разрядов, даже не подколол прибауточкой, а просто поцеловал и прижал к себе крепко. Я тогда ничего не поняла.
Есть не хотелось совсем, как будто и не надо было мне вовсе, даже не тянуло под ребрами и не урчало. Я просто смотрела на маму и папу и не понимала, почему раньше не замечала всей этой их особенной красоты, что ли. Так бабушка делала, когда вошла в разряд почтенно возрастных, – просто сидела и смотрела на меня. Я нервировалась, спрашивала: «Ба, ну ты чего?» «Запоминаю», – отвечала она.
– Ну что там, в ПТУ твоем? – спросил папа, пытаясь увести от мыслей, которые читал в покрасневших глазах.
– Нормально так. Па, а помнишь, ты мне ролики подарил, такие странные?
– Ролики? Коньки, что ли? Ну помню, – улыбнулся он.
– Я тогда нос разбила, – улыбнулась от небольных воспоминаний.
– Теперь будешь мне всю жизнь припоминать? – на щеках ямочки его появились. – Зато научилась равновесие держать.
– Ага.
– Из травмпункта не вылезала, – подключилась мама. – Сметану дать?
Потянулась к холодильнику рукой.
– Не, не буду.
– Мне сметанку передай, – потянулся рукой папа. – А куда ты их дела потом? На чердак забросила?
– Не знаю. Пропали куда-то. Мам, ты их не видела?
– Я не переживу еще одного твоего перелома, – отмахнулась она. – Пропали куда-то, может, забросила куда.
Тонкие стены, обои в желтую полоску, отбитый косяк на табурете, зеленый коврик в прихожей и даже розовые занавески, прыгающие по окну от ветра то в дом, то на улицу, – все они скучали по мне. Дом как будто сняли с паузы, и он ожил. Вот сейчас эти двадцать минут пребывания в кухне я находилась в ощущении полного счастья.
– А помнишь, как Машка нам протест утроила? – захохотал папа.
– А у нее что ни день, то протест! Ты про какой? – мамины голубые, как небо, глаза бегали от папы ко мне.
– Тебе, Маш, было лет шесть, наверное. Отвезли мы тебя в деревню к теще, а ты легкая была, как перышко. Вроде бы и взбитенькая такая, и щечки были, и ручки с ножками пухленькие, а легкая. Не ела ничего. И мы тебя молоком отпаивали. Мать налила, а ты глоток сделала и на пол это молоко вылила. Мы говорим: «Маша, будешь так себя вести – в угол поставим. Где это видано молоко выливать?» Так ты в угол встала и отказывалась выходить, только бы молоком не поили.
– Это я так себя наказывала?
– Это ты нас так нервировала, – съязвила мама. – У тебя аллергия на молоко потом оказалась, а мы кружками пытались поить. Думать же надо было! А мы молодые, сами ничего еще не знаем. Ой, было всякое, да прошло. Совсем ничего не съела! – покачала головой в мою сторону.
– Неголодная я, мам.
– В угол сейчас поставим! – продолжал смеяться отец, грозя указательным пальцем.
Мама зазвенела тарелками, стала их мыть и расставлять на сушилку – ровно, тарелка к тарелке, как любила. Дисциплина была бы ее вторым именем, если бы она стала стендапером. Мила Дисциплина Демидова. И репертуар про мужа слесаря и дочь повесу.
– Завтра я тебя будить не буду! – тонко намекнула, сказав в лоб.
– Ладно, мам, сама встану.
Да по-любому просплю, так, скорее всего, и будет. Ни одна суббота не начиналась у меня так рано, как начинались пары в университете. Завтра я вернусь домой, и всё у меня будет хо-ро-шо, а та двадцатилетняя Машка снова опоздает в универ.
– У меня сериал! – домыла мама последнюю, поставила ровно и поспешила в спальню.
– А у тебя что? – спросила у внимательно тыкающего по кнопкам папы.
Он сделал звук телевизора громче.
– А у меня «Поле Чудес».
Я еще долго сидела на кухне, рассматривала предметы, стены, отца, слушала неизменные интонации ведущего из ящика. Лампочка в торшере у окна замигала и отключилась.
– Потом поменяю, – махнул в ее сторону отец.
Календарь на стене врал уже как год. Так давно хотелось сказать эти слова важные, но как будто не получалось. За окном затихали дети и машины, заканчивался день. Сверчки под окнами делали звук своих голосов громче, а глаза мои как будто пеплом засыпало: то моргала, то щурилась. Любой звук был обманчив, мы ведь до сих пор со временем играли в «правду или действие». В темной комнате только экран мигал, и тихо так стало, что я слышала, как на глубине идет вагон метро, которого сродни не было в этом городе. Но в моей голове он гудел, отбивая ритм по рельсам. В спальне громко хлопнула дверь, дрогнули провода на холодильнике за телевизором. Глаза широко открыла уставшие.
– Иди ложись.
Наблюдал за мной. Заметил.
– Пап, – обняла его за плечи, – я тебя так сильно люблю.
– И я тебя люблю, – хмыкнул от удивления, что смог это произнести.
– Если вдруг я стану плохой дочкой, скажи мне об этом, пожалуйста.
– Да хоть сейчас! Ты когда в последний раз протирала пыль в кухне?! Смотри, слой снимать можно с полки! – провел он по почти пустой книжной полке над головой.
– Ой, ну ладно тебе.
Коснулась в последний раз его темных жестких волос и вышла, чтобы снова не разреветься. Мы будем счастливы теперь и навсегда.
Я, когда уехала в Москву, быстро влилась в корреспондентский ритм. Кулагин бросил в пучину с головой и сказал: «Выплывешь – будешь работать, не выплывешь – так и останешься за бортом». Я выплыла. Плавала я неплохо во всем этом потоке информации, еще и из трюма доползла до верхней палубы. Одной из первых историй, которые я снимала, была о жизни девчонки, которая спасла подругу в озере, но утонула сама. Рассказывала всё мама погибшей. Через месяц муж рассказчицы попал в автокатастрофу, а ребенок, которого она ждала, замер внутри нее. Она осталась одна.
Мы разговаривали с ней почти два часа на камеру, час без камер, потом еще долго по телефону и единственное, что чувствовала я в этот момент, – что делаю очень хороший документальный проект. Программу я сдала без правок Кулагина, ту женщину я больше никогда не видела.
Интересно, она чувствовала то же самое, что чувствовала я после папиной смерти, или горе каждого – это абсолютно разный спектр чувств и эмоций? У Толстого было так, что все счастливы одинаково, а несчастны по-своему. Смогла бы я жить, если бы потеряла всех, абсолютно всех дорогих мне людей?
Вошла в спальню. А там не изменилось совсем ничего: те же оборванные шторы, которые никогда не было времени повесить на петлички; диски, разбросанные по всему подоконнику вперемежку с тетрадями; мягкая кровать с постельным в белые пионы и скрип половицы у входа. Всегда невыносимый скрип сегодня стал триггером, который напомнил, что я в настоящем. Скрип стал причиной, чтобы понять, что я дома.
Если я всё верно поняла и временной вход находится на одной прямой с выходом, то билет до Москвы спокойно даст мне возможность вернуться в сегодняшнее утро собой вчерашней.
Осторожная папина рука прокралась в комнату и нажала на «Выкл».
– Не-не, включи.
Рука тут же скрылась за дверью.
Я достала с полки фотоальбомы размером со все тома толстовских романов, разложила архив на полу.