Поджимаюсь изнутри. Не слова, а вакуум чистого одиночества.
Хочу погладить тебя по руке – но вспоминаю, как часто тебя раздражало моё сочувствие, и отступаю на шаг.
– Посмотри, не приехал ли бэмс, – распоряжаешься ты, вяло ковыряя вилкой яичницу.
– Бэмс?
– Да, – грустно откладываешь вилку. – Официально БМДС2. Такая большая зелёная машина. Подъезжает к КПП и увозит нас на работу.
Киваю. Что ж, любимое действие переводчиков и филологов – «добавить в словарь».
– Приехал! – объявляю, выглянув в окно. Мне до сладкой нервозности нравится, что ты не посмотрел сам, а приказал мне.
Тяжко – и актёрски наигранно – вздохнув, встаёшь из-за стола.
– Ну, значит, надо одеваться… Поищи там где-нибудь чистые носки.
Определение «там где-нибудь» не слишком-то ориентирует в поисках. Хорошо, что вчера, каким-то чудом выкроив время, я успела собрать по разным углам квартиры пакеты с твоим чистым бельём.
– Доброе утро, Виктор Николаевич!.. – вальяжно выдыхаешь в телефон. Своего многострадального сослуживца Шилова, который вечно попадает в глупо-неприятные истории – от укуса клеща до загадочных неясностей с зарплатой и потери водительских прав, – ты в шутку зовёшь по имени-отчеству, как когда-то в Т. звал Володю. Почему-то мне это не нравится – словно ты приравниваешь два заведомо несопоставимых мира. – Что мы там сегодня, в полёвке? Ну всё, понял… Что с голосом? Ну что-что, с похмелья я, вот что. Да ладно Вам выёбываться, Виктор Николаевич – Вы и сами в выходные не брезгуете!..
– Полёвка – это полевая форма? – интересуюсь я, когда ты убираешь телефон. В моём сознании это слово вызывает скорее образ кругленьких, длиннохвостых серых мышей из детских книжек с картинками.
Улыбаешься.
– Да. Смешно?
– Немножко.
– Тебе вообще тут многое будет смешно, – сбивая улыбку зевком, обещаешь ты. – Смешно и абсурдно.
И – наверное – страшно. Не произношу это вслух.
Пока ты одеваешься, я смущаюсь смотреть на тебя – но не могу не смотреть. Ты явно знаешь это и делаешь всё в смакующей неторопливости – натягиваешь штаны, застёгиваешь ремень, стряхиваешь невидимые пылинки с погон… Движения твоих пальцев мелки, точны и как-то скучающе-снисходительны. Ты тягуче поводишь в сторону головой, поправляя воротничок; плотнее прижимаешь липучку кармана, проведя по ней ладонью – и я чувствую, что вчерашний зверёк во мне снова нервно ворочается. В горле пересыхает – и дело определённо не в выпитом на ночь вине.
Поймав мой жадный взгляд, усмехаешься. От цвета формы твои глаза ещё ярче – отлив дурманящих трав и зелий в хижине ведьмы.
– Нравится?..
Твоя усмешка жжёт меня – далёкий отзвук пощёчин. Опускаю голову. Ироничная соблазнительность, с которой ты движешься и говоришь, очень женственна; но почему-то это волнует сильнее брутальности, как бы она ни соответствовала форме.
Впрочем, в форме ты всегда был кокетлив. Знал, что она идёт тебе, и не упускал случая это подчеркнуть. До того, как ты стал совмещать своё образование с военным, я никогда не испытывала восхищённого трепета перед формой – в отличие от многих девушек. Наоборот, она казалась мне символом чего-то тоталитарного, смутно-опасного – тенью вождей, ведущих на смерть безвольные массы. Для меня ты – хаотически-свободный, с тысячей способов непонятно откуда добывать деньги, оценки и опубликованные статьи, – плохо с ней сочетался. Но хватило пары взглядов на тебя в ней, чтобы превратить неприступную крепость моих убеждений в руины.
И – нет, форма сама по себе так и не стала моим фетишем; зато стал ты в форме. Каждый год девятого мая я исправно тащила заспанную Веру на университетский митинг, а потом – на парад, парируя её ворчание чем-нибудь вроде: «Где же твой патриотизм?!». «То есть, Профессор, Вы из патриотизма туда идёте? – обречённо подкалывала Вера; она ложилась поздно, поэтому по утрам регулярно была в дурном настроении. – А то я не знаю – опять на него любоваться!.. Тьфу!»
Однако позже – в окружении парней в форме – почему-то неизменно оказывалось, что Вера не так уж против отдать дань патриотизму.
«Знаешь, в ней как-то совсем иначе себя чувствуешь! – делился ты со мной, мимоходом скользнув пальцами по рукаву или дёрнув угол воротничка. – Представительнее, что ли… Ответственнее. Вот так уже сделать не можешь, например, – (добавлял, гротескно сутулясь и шаркая; я смеялась, но чуть натянуто – не могла забыть о собственной сутулости). – И другие тебя иначе воспринимают… Девочки так вообще текут!»
Слыша довольную сытость в твоём неизменном постскриптуме про «девочек», я краснела и кусала губы. А потом – отвечала чем-то нейтральным или мягко-насмешливым, чтобы избежать оценочных суждений.
– …Да. Очень нравится.
Голос звучит слишком хрипло; я прочищаю горло. Так и не решаюсь коснуться тебя. Зашнуровав берцы, ты встаёшь со стула в прихожей и с поспешной, деловитой бодростью чмокаешь меня в губы. Новый день – новые правила.
– Ну, пока-пока! Не скучай тут сильно.
Закрываю за тобой дверь; перевожу дыхание. Сердце бьёт в уши, загнавшись.
Что ж, скучать мне точно не придётся. Я не боюсь этого – почти предвкушаю, как буду ждать тебя. Мне нравится тебя ждать.
С чего бы начать – с уборки или с обеда? Останавливаюсь на уборке. Порывшись в кладовке, обнаруживаю тряпки и губки – не распакованные, тоскливо отлучённые от своего предназначения. Отлучено от него, кажется, и ведро, и сбившееся в комки чистящее средство.
Храму не следует быть грязным.
Напевая что-то романтически-безысходное из Depeche Mode, я прохожусь тряпками и губками по всем уголкам твоего запаутиненного замка, оттираю пятна и воняющий рыбой жир, пытаюсь разобрать завалы на подоконнике. В какой-то момент, не устояв, робко оглядываюсь – будто ты с минуты на минуту войдёшь – и глажу кончиками пальцев одну из твоих рубашек. Мягкая шелковистость в полоску; помню, каким ты был в ней… Ожидаемо включается режим фетишиста. Не спеша, подношу рубашку к лицу, вдыхаю запах порошка и – немного – сигаретного дыма. Как хорошо делать это в тишине; странное, щемящее чувство – словно во время одинокой молитвы.
От рубашки меня отвлекает галстук, выглядывающий из коробки неподалёку. В Т. ты редко носил галстуки. Здесь они тем более не востребованы – и я удивляюсь, когда нахожу целых три: красный, чёрный и в тонкую клетку. Цвета карточной игры. Касаясь чёрного – непроницаемо-чёрного, с тревожным вороньим блеском, – почему-то опять покрываюсь мурашками.
Наверное, он идёт тебе. Идёт так же просто, отточенно и непоправимо, как форма.
Я продолжаю уборку, ещё крепче насаживаясь на свою иглу.
*
(Четыре месяца спустя
Торговый центр ярко освещён и – в честь выходного – многолюден. Семейные пары, солидно приценивающиеся к посуде, игрушкам и памперсам; хихикающие, возбуждённые шопингом подружки-студентки; подростки, поглощающие колу и картошку фри, – несколько раз нам приходится искусно лавировать в толпе, чтобы пройти дальше, и ты выглядишь очень растерянным.
Ещё бы – после года, проведённого на службе в горах. В другом мире. Каждый раз, когда мы куда-нибудь выбираемся, ты держишься подчёркнуто уверенно – идёшь пружинисто, провожаешь девушек охотничьим взглядом, посмеиваешься надо мной, если я мешкаю в очереди или выбираю нерационально длинный путь; но в глубине твоих глаз появляется что-то почти затравленное. Ты похож на человека, которого только что разбудили, силой притащили куда-то – и он всё ещё наполовину во сне.
Хотя на этот раз инициатором прогулки был ты, я всё ещё чувствую исходящее от тебя напряжение. Тебе тяжело признать, что большое, шумно-ярмарочное тело города теперь слегка обескураживает тебя – тебя, бога этого города. Бога и светлой, официальной его стороны – университетской жизни с её грантами и конференциями, утрированно-бодрого студенческого активизма, рискованных попыток бизнеса, – и стороны ночной.