– Ну, мужика же в доме нет. Лампочку вкрутить некому.
Вечная строгость к себе. Иногда мне кажется, что ты специально грешишь, делаешь ошибки и не доводишь до конца начатое – лишь бы потом побольше себя винить. Ты с упоением любуешься собой, как Нарцисс – собственным отражением, но в этом любовании больше ненависти, чем любви.
– С твоим рабочим графиком мне бы тоже было не до лампочек. – (Улыбаясь, выуживаю из сумки халат. Улыбка опять выходит натянутой: у меня горит уже не только лицо, но и всё тело – под кожу будто впрыснули кипятка. Или «чистого спирта», который, по мнению булгаковского кота Бегемота, подобает предлагать даме в экстренных ситуациях). – Смены ваши по три-четыре дня, наряды… Куда уж там.
– Зато есть время пить.
– Время пить есть всегда.
Усмехаешься:
– А ты и правда повзрослела, Тихонова… Так и будешь держать этот халат?
Выходишь из дверного проёма и снова садишься на диван – точнее, полуложишься, уютно подогнув одну ногу. Ты и правда похож на падишаха – только я едва ли тяну на томную наложницу. У наложниц не пересыхает так глупо в горле от одного взгляда на хозяйский оттенок кожи или на бугорок щиколотки.
И ещё наложницы не стоят посреди разбросанных пакетов, растерянно прижимая к себе халат.
– Раздевайся. Не торопись.
Смотришь, почти не моргая – незнакомым мне, цепко-змеиным взглядом, – пока я стягиваю футболку и джинсы. Выпрямляюсь и развожу в сторону руки; почему-то хочется так – будто падаю спиной в бездну. Или на жертвенный алтарь. От того, как хладнокровно ты наклоняешь голову набок, меня по новой бросает в жар.
– Молодец. Не так сильно стесняешься, как я думал. Хотя чего тебе стесняться? – (Лукаво выгибаешь уголки губ – но глаза остаются серьёзными, полными чего-то непонятного. Насмешки? Презрения? Замешательства?) – Ты же делала для меня фотографии.
Опускаю голову. Да, фотографии. Не уверена, что ты понимаешь, сколько это значило для меня – сниматься обнажённой во имя твоё. Сниматься, чувствуя, как грубые петли верёвки натирают мне кожу. Моя тёмная месса. Мои немые стихи.
Завожу руку за затылок, щёлкаю заколкой; волосы укрывают спину и плечи мягкой волной. Ты любишь мои волосы. И понял, что я растила их для тебя – понял раньше, чем я сама в этом призналась.
Жмуришься; глаза бьют бесовской зеленью сквозь чащу ресниц. Тянешься к бутылке коньяка, и чпок вытаскиваемой пробки ломает тишину.
– Бельё тоже снимай.
– Это в дорогу, – хрипло выдавливаю я. – Некрасивое. То, которое тебе понравилось, я тоже привезла.
– Мне и это нравится… Снимай и иди сюда.
Бросив на пол трусы и лифчик, делаю пару шагов вперёд; сердце мечется так, будто хочет пробить грудную клетку насквозь. Воздух становится вязким от жара – ты смотришь на меня в упор – потираешь подбородок – неспешно наливаешь в кружку коньяк; вижу каждое движение твоих губ и горла, когда ты пьёшь, вижу, как ты дышишь. Тягуче откидываешь назад голову, невзначай проводишь кончиками пальцев по смуглому животу; душу в себе что-то на грани вздоха и стона – что-то, готовое вырваться.
О возлюбленный мой, ты прекрасен и грозен, как выстроенное к битве войско. Молоко и мёд под языком твоим.
Прекрасный момент, чтобы умереть.
Ты приподнимаешься на диване и подносишь руку к моему лицу – очень близко, так, что я чувствую живое тепло, исходящее от ладони. Смотрю на тебя – на линии твоей шеи, на мраморно-гладкую грудь, только не в лицо, – не отводя взгляда. Ты ударишь меня? Пожалуйста, ударь меня – не выдержу больше – рвёт на части от ужаса и желания – бежать, бежать через лес, чтобы выжить, как повелось от начала времён…
Ты не даёшь мне пощёчину и не гладишь меня. Просто отводишь руку.
– Иди мойся.
Тихо и глухо, не своим голосом. Что ж, это и есть самая изысканная жестокость сейчас – ничего со мной не сделать. Ты всегда хорошо меня чувствуешь. Всегда знаешь, что больнее всего.
Кланяюсь – это выходит удивительно легко, как-то само собой. Будто семь жизней подряд я перед тобой склоняюсь.
– Да, мой господин. Спасибо.
– И не закрывай дверь! – небрежно бросаешь мне вслед, когда я уже стою у входа в ванную. Кажется, всё-таки намеренно небрежно – но я не могу поручиться. – Пусть тебе свет из коридора падает… Ну, и вдруг я зайти захочу. Не знаю, захочу ли, но вдруг?
*
(Несколько лет назад
Густой маслянистый свет лампы падает на столик и на мой недоеденный кусок пиццы – сегодня аппетит опять подводит. Абажуры, прикрывающие лампы в полупустой пиццерии, разрисованы затейливыми абстракциями: линии, зигзаги, пересекающиеся круги, размытые цветные пятна.
Когда мы забредали сюда раньше, это не раз вызывало споры о современном искусстве – точнее, попытки споров, потому что наши мнения никогда не были полярными. «Вот я понимаю: нарисовал человек природу ещё лучше, чем она в жизни. Или, не знаю, какой-нибудь замок. Или красивую тёлочку… в смысле, девушку. Извини. А это – ну что?! Вот «Чёрный квадрат» этот заезженный! Какая там мысль выражена? Какой это образ? Что это вообще такое? – бурно жестикулируя, вопрошал ты. – И, главное, зачем? Вы, гуманитарии, везде можете накопать супер-глубокие смыслы, само собой. Но должно же искусство, не знаю, быть ради чего-то, чему-то учить? Разве нет?»
Я отвечала осторожно – чтобы не убить своим растлевающим эстетизмом твоё немножко наивное стремление к нравственно-содержательному правдоподобию. Говорила, что искусство может быть красивым ради самой красоты, которая, в конце концов, не зависит от соображений морали. Что для моральных проповедей у людей есть религия, этика, мало ли что ещё. Что «Чёрный квадрат» и вообще всякие абстракционизмы, кубизмы и прочие -измы несчастных потерявшихся творцов можно воспринимать как чистую мысль о запутанной бессмысленности жизни, об абсурде и обесценивании всего.
Говоря всё это, я очень старалась не смотреть на твои глаза, губы и пальцы. Это доказало бы, что всё же есть некие бесспорные абсолюты в моей псевдо-текучей филологической относительности.
– …Да, хорошо, я тебя понял! – (Ты сидишь напротив и говоришь по телефону, задумчиво потирая висок). – Завтра вместе зайдём к коменданту и со всем разберёмся. Ты пока выдохни, убери лишние эмоции и продумай, что именно тебя не устраивает, хорошо? Чтобы нас не слишком напряжённо там восприняли. Всё нормально… Да нет-нет, не отвлекаешь. Никаких особых сложностей там не должно быть. Всё, завтра утром перезвоню.
Как только убираешь телефон в карман, твоё сосредоточенно-деловое выражение тает. Смотришь на меня с чуть усталой улыбкой.
– Расселительство? – догадываюсь я.
– Расселительство. Девочка из Казахстана просится в другую комнату. Нашла там плесень в углах и ещё пару моментов, которые раньше не заметила… Очень жаль, конечно, что не заметила: уже поздновато решать такие вопросы, – вздохнув, допиваешь свой сок. – Но попробуем. Вообще странно это: обычно народ из Казахстана довольно-таки неприхотливый. Одно удовольствие с ними. Вот ультразаботливые русские мамочки – это всё, пиши пропало! – усмехаешься. – Ну, сама можешь представить.
Качаю головой.
– И как ты всё это… совмещаешь и успеваешь. И выдерживаешь. У меня бы уже глаз задёргался.
Пожимаешь плечами.
– Ну, это интересно. И много новых людей встречаешь… Только потом эти люди звонят тебе в одиннадцать вечера, когда пытаешься раз в столетие поговорить с Юлей. И вот это уже капец!
Мы хором смеёмся, но смех у обоих не особенно искренний. Царапаешь меня острой зеленью глаз; сегодня она миролюбива, но я вижу, что ты печален – есть какая-то тяжесть, о которой ты молчишь. Чтобы не сказать лишнего? Чтобы меня не задеть?..
– Может, ты с ними слишком добрый и многовато им позволяешь? Я имею в виду… Расселитель – не куратор и не мама, в конце-то концов. Понимаю, что тебе важно выстроить… ну, скажем, положительный имидж. Но это же не значит, что…