Холту, думается мне, нравилось окружать себя тайной, а потому он исчезал и вновь появлялся у нас в главной квартире с тою же внезапностью, с какой, бывало, уезжал и возвращался в старые каслвудские дни. Он свободно разъезжал между обеими армиями и, казалось, располагал сведениями (не совсем, впрочем, точными, как и все познания всеведущего патера) обо всем, что происходило как во французском лагере, так и в нашем. То он рассказывал Эсмонду о пышном празднике, заданном во французском лагере; об ужине у господина де Рогана, где была музыка и представление, а потом танцы и маскарад; сам король прибыл туда в экипаже маршала Виллара. То в другой раз являлся с новостями о здоровье его величества: вот уже десять дней, как у короля не было приступа лихорадки, и можно полагать, что он вполне излечился. Капитан Хольц так усердно хлопотал об обмене пленными, что даже успел побывать за это время в Англии; именно по возвращении из этого путешествия он сделался более откровенен с Эсмондом и в беседах с ним, от случая к случаю, поведал ему многое из того, что здесь изложено, в виде связного рассказа.
Доверие его возросло не без причины: во время своего пребывания в Лондоне бывший духовник вдовствующей виконтессы посетил ее милость в Челси и от нее узнал о том, что капитану Эсмонду известна тайна, и о его твердом решении никогда не разглашать ее. Это обстоятельство, по признанию самого Холта, значительно возвысило Эсмонда в глазах его старого наставника, и он всячески превозносил Гарри за его самоотречение.
- Нынешние хозяева Каслвуда сделали для меня много больше, нежели моя настоящая семья, - сказал Эсмонд. - Я жизнь готов отдать за них. Зачем же мне отказывать им в единственном благодеянии, которое я в силах оказать? - У доброго патера глаза наполнились слезами при этих словах, которые говорившему их казались весьма обыкновенными; он обнял Эсмонда и рассыпался в изъявлениях своего восторга; называл его noble coeur {Благородное сердце (франц.).}, говорил, что гордится им, что любит его как ученика и как друга, и горько сетовал на то, что потерял его, что им пришлось расстаться в те давние времена, когда он мог влиять на него, мог привести его в лоно единственно истинной церкви, к которой принадлежал он сам, и завербовать в ряды благороднейшей армии в мире (подразумевая под этим общество Иисуса), армии, которая числит в своих рядах величайших героев человечества; отважных воинов, способных все свершить и все претерпеть, презреть любые опасности и достойно встретить любую смерть; солдат, одерживавших победы, каких да одержать самому прославленному полководцу, приводивших целые народы под свое священное знамя, знамя креста, стяжавших почести и награды, блеск которых затмевает все, чем венчали величайших завоевателей на земле, - нимб вечного блаженства и нечетное место в небесных чертогах.
Эсмонд был признателен своему старому другу за лестное мнение, хотя а не разделяв восторгов иезуитского патера.
- Я и сам размышлял над этим вопросом, - сказал он, - и, дорогой отец мой, - тут он взял собеседника за руку, - я решил его для себя, как то должен сделать каждый, и стремлюсь выполнить свой долг и служить небу не своему разумению так же преданно, как вы служите по вашему. Останься я ребенком при вас на полгода долее, я и сам не желал бы ничего иного. Не раз, бывало, в Каслвуде я обливал слезами подушку, вспоминая вас, и кто знает, может быть, в самом деле я был бы теперь братом вашего ордена или даже, прибавил Эсмонд, улыбаясь, - священником при всех атрибутах сана, с усами и в баварском мундире.
- Сын мой, - ответил патер Холт, густо покраснев, - для пользы религии и короля любой наряд хорош.
- Да, - прервал его Эсмонд, - любой наряд хорош; и любой мундир, добавьте, тоже, - черный ли, красный ли; черная кокарда или белая, или шляпа с галуном, или сомбреро, под которым скрывается тонзура. Нет, я не могу верить в то, что святой Франциск-Ксаверий переплыл море на своем плаще или воскрешал мертвых. Я старался и почти было уверовал однажды, но теперь не могу. Позвольте же мне исполнять то, что я считаю своим долгом, и уповать на то, что мне представляется благом.
Эемонд хотел положить колец богословским излияниям доброго патера, и это ему удалось; но тот, хоть и вздыхал по поводу того, что ученик упорствует в своих заблуждениях, все же не переменился к нему и продолжал оказывать ему полное доверие, насколько это возможно для; священника, иди даже белее, так как он от природы был словоохотлив и любил поговорить.
Дружеское расположение Холта побудило капитана Эсмонда выспросить то, что он давно жаждал узнать и чего никто не мог рассказать ему: истерию его бедной матери, чей образ часто рисовался ему в мечтах, хоть он и не помнил ее. Он поведал Холту обо всем, что уже изложено в первой части настоящего повествования, - о слове, данном им своему дорогому господину и другу, ж о предсмертном признании последнего, и в заключение умолял Холта рассказать все, что ему известно о несчастной женщине, с которой его так рано разлучили.
- Она была родом из этого города, - сказал Холт; и он повел Эсмонда на ту улицу, где некогда жил ее отец и где, должно быть, родилась она сама. - В тысяча шестьсот семьдесят шестом году ваш отец прибыл сюда в свите покойного короля, тогда еще герцога Йоркского, который был изгнан в эти края, навлекши на себя немилость; вот тогда-то капитан Томас Эсмонд познакомился с вашей матерью и преследовал ее до тех пор, покуда она не сделалась его жертвою; впоследствии он не раз упоминал о ней в беседах, которые я полагал себя обязанным хранить в тайне, и всегда говорил, что это была женщина большой чистоты и добродетели, обладавшая верным и любящим сердцем. Он назвался ей капитаном Томасом, имея достаточно причин стыдиться своих поступков, но в беседах со мной всегда с искренним раскаянием вспоминал о своей вине и с глубокой нежностью - о ее многих достоинствах. Он признавал, что поступил с ней крайне дурно, что в ту пору вел жизнь повесы, распутничал, играл в карты и не имел ни пенни за душой. Она забеременела вами; родители, узнав о том, прокляли ее; но она ничем, - кроме разве невольных слез и печали, отражавшейся на лице, - ни разу не укорила виновника своего несчастья и позора.