Литмир - Электронная Библиотека

Гостья садилась за стол. Ела. Сопела:

– Спасибо…

И исчезала. Молчком.

– Глупа – вот и молчит, – догадывался я. – А конопины так от клопов… – Мысль смелая, не по летам, не так ли?

Жалость? Желание служить и нежность, или брезгливое покровительство? Все на свете достойно высокого чувства: и красота, и уродство? Если бы!..

Краски прыгали с палитры на холст. Липли к полотну. Люся сияла в прожекторах безудержного обожания. Сотворив святыню, проникаются робостью. Портретист инстинктивно избегал, не смел погрузиться взглядом во взгляд. Не смел и стремился всеми силами.

– Перерыв! – грянуло приговором из горла.

Люся обернулась, словно на вызов. Скрестила со светом свет. Ресницы не дрогнули. Только попятились, расступились. Выстроились черным караулом по сторонам. Пропустили.

А за ними… Звали звезды или разверзлась бездна?! Дерзнувший не знал. Не запомнил. Не успел. И, спасаясь, инстинктивно потупился. Караул пропустил обратно. Даже что-то позволил взять, а взамен заставил оставить. Навсегда… Навсегда ли? Не станем гадать.

Бездна в глазах. Гибель с первого взгляда! Разве я не рассказывала, что оказии этой триста миллионов лет?! Она родилась до разума и без разума прекрасно управляется. Вернейшее средство потерять рассудок, это уставиться глазами в глаза. Высокое чувство на том и основано: сначала смотрят издали и фантазируют; потом подходят вплотную, видят часть и теряют всякую способность судить о целом.

Сколько смыслят в платье, уставившись в пуговицу? Разве переливы перламутра не настраивают чересчур восторженно?..

Перерыв прошел. Люся снова уселась. Ресницы расступились, пропуская взгляд, устремленный в пространство. Краски засуетились: под кисть и на холст. Под кисть и на холст.

– Я говорил про приют… – продолжал художник. – Вскоре мы перебрались. В дом к дедушке. Оранжевый коробок устроился в передней в роли рундука. Другой не представилось. В спальню не пустили. Туда внесли настоящий сундук, покрытый ярким ковром для приличия. По стене, выше, лучшим украшением служил отдушник. Медный, с длинной цепочкой. Совсем по-царски! В огромной корзине, с продавленной крышкой, мои игрушки. Во дворе, в первый и последний раз, росли арбузы. Это врезалось твердо. Неказистые, зеленые, незрелые до зимы.

Мир предметов теперь перечислен. Но была коза. Катька. Которая позволяла объясняться в любви, давала себя гладить и даже… не возражала, если совались с сочинительством:

Кать-Кать-ка… Кать-Кать-ка…
И дает она молотька…

– Ну разве не прелесть?! Одаренный ребенок! – твердили взрослые.

Сестры родителей, квартирантки, подруги тех и других, наперебой тискали, ласкали, баловали «талантливого». Всем по семнадцать. Все красавицы. Все с голосами. Лежи. Гляди, слушай. Выставляй ступни для чесания.

Рождалось убеждение, что блаженство в женской нежности. Просыпалось сознание, что ты… особенный, способный-способный, совсем не как все…

А Поля из приюта по-прежнему просовывала голову в калитку. Ждала, чтобы позвали. Садились за стол. Сопела. Ей надо было поесть. Вот и все.

Старая история: запропастилась единственная в семье серебряная ложка. Сгинула после ухода Поли.

Качали прическами: «Конечно…» Шептались: «Больше кто ж…»

– Поля, ты ложку случайно не брала?

– Н-н-нет…

На том и кончился разговор. И Полю… кормили. Только верить не верили. И стала она приходить реже. Потом перестала совсем.

А ложка? Нашлась. За сундуком…

– Золушка, Козетта. Сотрите с них красоту. Обреките на страдание.

Принцы, Мариусы, простые смертные – все постараются устраниться.

В чувствах все естественно: и симпатия, и брезгливость. Искусственному состраданию помогают логикой долга. Столовую ложку долга и… красоту на закуску. Не то… стошнит. Классикам сия аксиома известна.

Но чуть чувства вскачь, и жалость неудержима. У милой бледность и выпирают лопатки… Ах, ах! Принцесса царственно отказывается от преподнесенных апельсинов… И воображение поражено.

Остальные позировали не совсем бескорыстно. Не с такой радостью. Не так… самоотверженно.

– Пустяк? Несомненно.

А как постигается красота солнца. По капле, блестящей на зелени. По золотым зайчикам. По яркой радуге. Весь свет не в состоянии вместить. Жмурятся, жмурятся, но не сомневаются, что источник света есть!

Души тоже не обнаружить иначе, чем по жгучему счастью. Душа украшает каждый шаг. Светится в поступках. В каждом жесте. В каждом побуждении.

Можно прожить бок о бок всю жизнь, не распознав сокровенного у близкого человека. И можно открыть эти тайники при первой же встрече.

Есть цветы, что распускаются навстречу заре. Есть расцветающие ночами. Но нет таких, что выдергиваются из бутона нетерпеливыми пальцами. Сердца также открываются не всегда и не всем. И если вам посчастливилось, нужно быть осторожным. Они нежнее цветов…

Художник рассуждал. Восторженный. Завороженный. А ресницы скромно теснились у глаз, указывая вниз. Словно извиняясь, что дали заглянуть в заветное, отделенное от появления мысли миллионами лет.

У запретной черты

Смеркалось. Но Люся не соскакивала с верстака, а страницы детства листались хозяином без устали.

– Учили по Чехову. Рассказывать связно: висит на стене двустволка – стало быть, выстрелит. Но разве постигнута связь событий? Разве известны следствия самых-разсамых пустяков?

В арсеналах сознания оказывается всякая всячина, без заметной связи и назначения. Притронешься и… взорвется! Самым непрошенным образом. Пронесло первый раз… нет гарантии на завтра и послезавтра. Просто время не пришло до поры. Вытряхивать торбу пережитого подряд, без разбора, и проще и предусмотрительней, следовательно. Мало ли…

Поля исчезла. Осталась с той стороны двери. В запретном мире. С клопами. В неумолимом «нельзя».

На улицу было «нельзя» – «хулиганы». В столовую… был день, не пускали и в столовую. Потому и запомнился, что не пускали.

Взрослые сидели, к моему великому удивлению, прямо на полу. У стены, разрисованной розами. Розы с голову. Красные-красные. Высоко, низко – везде. Взрослые сидят. У всех слезы. А стол белым застелен. В глубине, в углу, постель. Рвусь взглянуть – оттаскивают:

– Ш-ш-ш… дедушка умер.

Но меня не унять:

– Сами с ним. Около. Пусть… Пусть… Плачьте! – И давясь от обиды: – Не б-буду! Не б-буду! По бабушке буду, а теперь н-нет!..

Деда не довелось видеть. Не пустили. Не показали. Но набросок под стеклом, в спальне, надолго остался в глазах: усатый и спит. Посмертный набросок и розы на стене – дело дядюшки-художника. Из самой Москвы. Ежегодно приезжал.

Да, деда я не видел. Зато сад, что посадил, всегда находился рядом. Весною осыпал цветом. Летом прятал в тени, качал на лапах яблонь, наполнял зеленым и спелым желудок.

Без сада не мыслю себя. Сад нес радость. Украшал сердце добром. Становился наставником. Оставался утешителем. Долго-долго…

– Художникам не до еды, когда трудятся? – заинтересовалась Люся.

– Не до еды? – «Само собой» – донеслось из детства.

Затем взрослого осенило:

– Стемнело совсем. Устали столько сидеть, проголодались?

– Сидеть? Удовольствие! Это вам трудно… работать.

– Сидеть удовольствие! Сидеть удовольствие! – трезвонила радость.

Живописец чувствовал себя принцем. Разглядевшим, открывшим Золушку. Прозорливость из завидных! Прозорливость… Продлить сладость болтовни около милой, не заметить темноты – великой догадливости не требовало. Принц перерыл в черепной коробке все содержимое – догадливости не оказалось. Понуро вытер палитру. Заторопился прибирать краски.

Золушка утешала, что постарается прийти завтра. Она разрешила, позволила себя проводить. Радости принца не было предела. В принципе, он не провожал прежде. Натурщиц не провожал. А принцессу – рвался.

2
{"b":"721734","o":1}