При этом сам миф о Ломоносове при ближайшем рассмотрении оказывается исторически подвижным, изменчивым, конъюнктурным. Наиболее отчётливо это прослеживается в поэтических версиях биографии учёного.
Вот один из наиболее ранних посмертных поэтических откликов. В 1765 году – год смерти Ломоносова – граф Андрей Петрович Шувалов (1744–1789) находился во Франции. Потрясённый известием, он пишет «Оду на смерть Ломоносова» на французском языке, которую позднее преподнесёт Вольтеру. Поэтического перевода этого произведения на русский язык нет, поэтому воспользуемся несколько грубоватым и прямолинейным построчным:
В наших замороженных пустынях,
в наших сырых логовах,
Лишённый любой помощи, без образца
и без руководителя,
Он первым осмелился развивать
прекрасные Искусства,
И глубина Греции
Струилась
В наши счастливые оплоты.
Очевидны основные смысловые акценты оды Шувалова, воссоздающие первоначальные очертания ломоносовского мифа: рождён в окружении «цивилизационной пустоты» и в этой пустоте является единственным источником перерождения, животворящей перспективы. В таком же смысловом ключе решены практически все оценки Ломоносова второй половины XVIII – первой половины XIX века.
Широко известно написанное в эпистолярной форме воспоминание российского общественного деятеля и писателя М. Н. Муравьёва (1757–1807) о посещении им в 1770–1771 годах родины Ломоносова. Доминирующая тональность вынесенных впечатлений – удивление тому, что в таких условиях мог родиться столь «блистательный разум»: «Как! В хижине земледельца, в состоянии, посвященном ежедневному труду, далеко от всех способов просвещения, от искусств, от общества – родится разум, обогащенный всеми дарованиями, всеми способностями, которому суждено открыть поприще письмен в своём обществе?»[50]
Ощущение пустоты слышится в «Описании родины Ломоносова» писателя П. И. Челищева (1745–1811), посетившего её через 20 лет после Муравьёва: «Я ездил с городничим и почтмейстером на то место, где родился помянутый Михаила Васильевич Ломоносов, и любопытствовал, не увижу ль каких отменных на нём знаков, но не нашёл ничего…»[51]
Современник Ломоносова и его противник в академической среде Август Людвиг Шлёцер (1735–1809) писал позднее о нём с нескрываемой иронией: «Михаил Васильевич Ломоносов родился в 1711 году в Холмогорах, которые теперь деревня на острове Двины, а до построения Архангельска были главным пунктом тамошнего конца света»[52]. Эта оценка, по существу, всего лишь иронически заострённая, но совершенно не выпадающая из общего контекста суждений, подчёркивающих пустоту, окружающую при рождении гения. Далее у Шлёцера как бы в подтверждение этой мысли: «Ломоносов был действительный гений, который мог сделать честь всему Северному полюсу и Ледовитому морю и дать новое доказательство тому, что гений не зависит от долготы и широты»[53].
Тезис о «независимости гения от долготы и широты» слышен во множестве восторженных откликов о Ломоносове, и это, как правило, своеобразное развитие положения о «цивилизационной пустоте», в которой он родился, а вовсе не намёк на оплодотворяющую связь с загадочным и великим Севером, как это порой видится современным интерпретаторам.
В ряду сторонников такого взгляда В. Г. Белинский, который в своих «Литературных мечтаниях» недвусмысленно заметил: «…оно (явление Ломоносова "на берегах Ледовитого океана". – Примеч. Николая Николаева) доказало собой, что человек есть человек во всяком состоянии и во всяком климате…»[54]
Известная реплика А. Д. Кантемира (1708–1744) в очерке К. Н. Батюшкова (1787–1855) «Вечер у Кантемира» (1816), намекающая как бы на грядущее появление Ломоносова и предъявленная им в следующей форме: «…что скажете, услыша, что при льдах Северного моря, между полудиких, родился великий гений?»[55], на самом деле реализует всё ту же концепцию внезапного, необъяснимого, с точки зрения «широты и долготы», рождения великого человека.
Иллюстративный ряд можно продолжать почти бесконечно. Взгляд на Ломоносова как на рождённого посреди «запустения» и «дикости» и в себе, и через себя несущего свет Просвещения – наиболее распространённая версия мифологизированной биографии XVIII – первой половины XIX века.
Резкие изменения происходят во второй половине XIX столетия. Рубежным в этом смысле стал 1865 год, когда отмечалось столетие со дня смерти Ломоносова. Ф. И. Тютчев (1803–1873) на это событие откликнулся строками:
Да, велико его значенье —
Он, верный Русскому уму,
Завоевал нам Просвещенье
Не нас поработил ему…
[56] Ещё несколько десятилетий назад не принято и невозможно было говорить о «порабощающей силе Просвещения», в век Просвещения такой пассаж натолкнулся бы на довольно резкие возражения. Ещё более удивительна формула «верный Русскому уму» – она ещё никогда не звучала в отношении Ломоносова и, на самом деле, изнутри разрушает господствующую версию о его явлении в «цивилизационной пустоте».
Аполлон Майков (1821–1897) в том же 1865 году эмоционально ещё более усилил и уточнил тезис Тютчева:
Велик, могуч, как та природа,
Сам – как одно из тех чудес,
Встаёт для русского народа
Желанный посланец с Небес[57].
Это уже образец «северного текста». Северная декорация в явлении Ломоносова неслучайна. Она становится практически общим местом в поэзии, прозе и живописи XX столетия. Так у Маргариты Алигер (1915–1992) мы читаем:
Седые гривы вознося до звёзд,
дыша солёной горечью морскою,
ломает мачты ледяной норд-ост,
пропахший палтусиной и трескою.
И юноша с Двины из Холмогор,
приобретает в этой грозной школе
талант вставать ветрам наперекор
и навыки бесстрашия и воли[58].
Первоначальный миф принципиально трансформирован, в новой версии в центре внимания сильный характер, рождённый, заданный условиями сурового Севера, уникальный по своей жизнеспособности. Иногда это целая национальная программа, сохранённая в свёрнутом виде Русским Севером, для того чтобы быть воспринятой и раскрытой, реализованной ценой жизни национального героя.
Итак, два ломоносовских мифа, две концепции его жизненного подвига, оказавшиеся продуктивными в русской культуре на разных её исторических этапах в течение почти трёхвекового периода. Очевидна их идеологическая полярность: для одной принципиально значимой становится установка на «цивилизационную пустоту», в которую вводится меняющая её и содержательно наполняющая программа, её проводником и является Ломоносов; для другой – программа содержательного обновления русского мира уже изначально присутствует в нём, и миссия Ломоносова – её полноценное и масштабное раскрытие. По-разному интерпретированные, в зависимости от жанра и авторских установок и с разной степенью очевидности, эти две концепции присутствуют во всех русских текстах о Ломоносове, и обращаясь здесь преимущественно к поэзии, мы имеем в виду лишь то, что в них эти концепции представлены в наиболее сжатом и концентрированном виде.