Литмир - Электронная Библиотека
A
A

3

Во тьме, трамваем, сквозь мрак и атмосферные осадки, пешком, между лужей и гололедом, держась за кусты, ориентируясь на огни большого гипермаркета, вершить свой путь с Художников на Композиторов. Падать и вновь подниматься, и снова идти. Отважно! С детьми. Одергивая зажеванную дверью маршрутки полу черного пуховика. Дети пищат, нудят, плохо, невнимательно держатся за кусты, сползают с гололеда в лужу. Дети не хотят. А кто же хочет? Молчите, дети, молчите. Разве ваши родители хотели этого для себя или для вас? Он остался дома, остался на Художников, не пошел с нами, предоставил мне одной вести вас этим скользким путем. Остался лежать на диване, с котом, греясь, щекоча кота бородой по лицу. Он меня не любит, видимо, иначе никогда бы не оставил нас одних на этой дороге, ужасной дороге в направлении Композиторов. Молчите, дети, и сохните на ветру, мы идем в гости. Мы хотим праздника, хотим света, уюта, доброго разговора под нависшими потолками. Мы сейчас придем, мы идем правильно. Скоро уже завиднеется во тьме неизбежная, как крушение надежд, нужная нам улица Жени Егоровой. Вот она. Дошли. О счастье.

4

Стали ходить так тихо, как призрак дедушки, и в наступившей тишине услышали страшное: что любовь вся вышла. Что уже никто никому ничего. Натирать паркет, писать диссертацию, кормить паучка, ловить ихтиандра, спасать котов в режиме онлайн, хотеть второго кота, любить первого. Стали обожать кота наперегонки. Кот – дитя любви. Нашей. Он теплый, нежный, у него хвост. Гладили кота, осязали кота, ласкали кота и заботились о коте. И каждый при этом понимал, что вот, лаская кота, он таким образом признается в любви другому. Девушка мужу, а муж девушке. Муж сидел за шкафом, лузгал семечки, писал диссертацию, не разрешал второго кота, злой, бессердечный человек, глухой к чужим страданиям. Как такого любить? Девушка стояла у окна в спальне, видела, как в стеклах балкона через арку в гостиной отражается то, как никто ни с кем не целуется в кухне, видела далеко внизу двор, со следами пребывания бездомных, неспасенных, балансирующих на грани небытия котов, видела отражение себя, изящной, загадочной, а толку-то? Никогда не подойдет, не обнимет. Кота не разрешает. Вчера говорю, мне грустно, а он: клоуна, что ли, позвать? Никогда не подойдет, не обнимет, думал муж, ожесточенно сплевывая шелуху в миску рядом с диссертацией, нежно гладя кота. Кот урчал, вытягивался, жмурил инопланетные глаза, кот был прекрасен, любящ и любим. Кот примирял, смирял и умиротворял. Потом кот шел к девушке, запрыгивал на подоконник, терся, урчал, муркал, обещал, объяснял, смирял. Оба, и муж и девушка, понимали, что любви нет, но приходил кот, по которому было отчетливо видно, что кот есть любовь, их любовь, что любовь ушла, но никуда не делась, вот она, муркает и просится на ручки, и они бросались наперегонки обожать кота. Пока гладишь кота, любовь твоя с тобой, под твоими руками. Вот же она.

5

Когда въехали сюда, с коляской, ребенком, банкой шпрот, кошкой, сумкой и двумя чемоданами, я села на эти чемоданы и расплакалась. Еще был чай в пакетиках. А потом ничего, попривыкли. Здесь жила бабушка. Она умерла? Нет, не умерла, ее дети увезли в Италию. Но, конечно, проще представить, что умерла. А здесь, кроме пианино, были пачки газет, шесть утюгов, девять дуршлагов, двенадцать штопоров и три мотка пожелтевшей, уныло поникшей бельевой веревки. Как интересно. Да, интересно. Сидели, ели шпроты из банки, пили чай из пакетика, и я плакала. Мелкий тоже плакал. Утюги спрятали, газеты вот они. А штопором, смотри, вот как раз одним из тех сейчас и открывали. О. Дети, не трогайте пианино! Нет, ничего, можно. Главное, чтоб она себе крышку не уронила на пальцы. Слышала, что говорит тетя Наташа? Не роняй крышку на пальцы. Мне-то нельзя, а тебе еще? Спасибо. И сыра? Спасибо. Тетя Наташа встает, осторожно, ведя живот впереди себя, идет в кухню за сыром. Ее тень робко бредет за ней, по старым обоям в безысходный цветочек. Дети, насладившись пианино, полезли под кровать и что-то не возвращаются. Дети, вы там? Там, доносится откуда-то издалека.

Наташа возвращается, с животом и сыром.

За черным блестящим стеклом страшно, неистово молчит всею своей налившейся тьмой улица Жени Егоровой.

Мне кажется, он меня больше не любит. Мне тоже кажется, что он тоже меня больше не любит.

Уехал в мастерскую, на Петроградку, и все не возвращается. Там ехать-то! Говорит, занят. Пробки.

Отправил нас одних, добирались с Художников до Композиторов. Не забуду этот путь. Сам остался дома, с котом. Никогда никуда с нами не пойдет!

Здесь не ночует. А я одна! И в поликлинику одна, и в садик. Все одна с ним. А он только звонит: я сегодня на Подрезова. Конечно, в мастерской лучше, чем дома.

Но как же быть, как же быть?

Еще? Еще.

А ведь еще надо проделать обратный путь! Выйти, выдраться как-то из темных глубин улицы Жени Егоровой, таща воющих детей, дойти до кольца маршруток, не скользнув по гололеду им прямо под колеса, найти нужный маршрут. И ехать, напряженно вперившись в страшную, одинаковую, лишенную примет, как космос, тьму, мучительно пытаясь определить: это уже Художников? Или еще Композиторов? И вовремя затормозить, раздраить маршруткин люк, отважно выпихнуть в образовавшийся открытый космос себя и детей.

Еще? Еще.

А дети все не возвращаются из-под кровати. Дети, вы там? Там, доносится оттуда, но как будто бы гораздо слабее и из большего далека, чем в первый раз.

Звонит Наташин Миша. Я задерживаюсь, я на улице Подрезова.

Тот, второй, не звонит. И трубку не берет. То ли спит, с кошкою на сердце, то ли что.

Звонит Миша. Я на Подковырова, задерживаюсь, по делам.

А дети все еще не вернулись из-под кровати!

Еще, спрашивает Наташа? И сыру?

Ах, Наташа, до сыру ли сейчас! И часто твой так, уходит так надолго под кровать? Или задерживается на Подковырова?

Бывает, неопределенно кивает Наташа. Один раз на целых три дня. Потом вылез весь в пыли, загадочный. Там вообще-то инструменты в сумке. Он бы рассказал, да еще не умеет. Те, двое других, мальчик и девочка, умеют, но они не отвечают. Не возвращаются из-под кровати и не отвечают.

Тот, на Художников, с кошкой, тоже не отвечает.

Звонит Миша, кричит слабо и отдаленно, как воздухоплаватель: я на улице Плуталова! Задержусь! А потом на Иссс… И все, и только шипение, и молчание.

Кошка проходит по клавишам, проиграв мимоходом собачий вальс, т. е. кошачий, скромно ворует сыр.

Дети не отзываются! А если там, под кроватью, тайный ход прямиком в кромешную тьму Жени Егоровой? И они не вернутся! Шагнут, и их поглотит черное, ледяное, вращающееся кольцом маршруток пространство Композиторов, Просвещения, Науки? Совсем одних, маленьких, невысоких, теплых детей? Никогда не вернутся, будут блуждать, одинокие, от Есенина к Культуры, брести безнадежным Серебристым бульваром? Спотыкаясь на Подковырова, шарахаясь жутких силуэтов на Подрезова, плутая на Плуталова?

Да, говорит Наташа, но ведь когда-нибудь они все равно уйдут? И в большей или меньшей степени не вернутся. И их все равно тогда поглотит черное, ледяное, вращающееся кольцом маршруток?

Да, но не сейчас, не сейчас, пусть хотя бы не сейчас!

Звонит Миша, опять сквозь толщу, как воздухоплаватель. Я попал в аварию на Испытателей, кричит он. Кругом плач и стон и искалечено правое крыло. Пять машин пострадало. Кругом гайцы, осколки, и уже едет сквозь тьму «Скорая помощь». Я когда-нибудь вернусь, но еще не сейчас.

Миша истаивает в трубке. Уже не сейчас, но его еще нет. Наташе не до того, а мне еще. Хотя, конечно, нельзя, ради детей! Но ведь детей все равно нет. Дети ушли под кровать и не вернулись. Не тогда, когда они стали взрослыми, умными, выросшими, чужими, недетскими, обескураживающими, отдельными, а уже сейчас, слишком рано! Когда еще нет. Когда еще кажется, что нужно и возможно заслонить (улица Константина Заслонова) их собой, отгородить их от пожирающей темноты Жени Егоровой, встать меж ними и всепоглощающим ужасом Художников, Науки и Просвещения. Когда еще есть надежда и есть смысл, а не чужие какие-то взрослые и неприятные люди по поводу кровного родства вешают в вашей прихожей черные пуховики себя и своих друзей.

2
{"b":"721120","o":1}