Через пару недель я насторожилась. Если он по будням так убивается, думала я, то что же ждет меня в день зарплаты? Какая феерия? Морские гребешки? Камамбер? Миноги с рынка? Может, наконец уже черные оливки? Ну хоть что-то, черт подери, другое?
В день зарплаты мне были торжественно предъявлены васильки с ноготками, копченая зубатка, йогурт Данон и водка «Охтинская».
Он изо всех сил старался мне понравиться. Он запомнил все, чего я при нем хоть раз хотела.
А сам он не хотел ничего. Не считать же водку «Охтинскую».
Потребительская корзиночка
В совке еда стоила совсем недешево, кто бы там что ни врал. Я имею в виду то, что было хоть как-то похоже на нормальную еду. Булка с чаем не стоили ничего, это да. А еда таки стоила.
Ощущение, что еда ничего не стоила, проистекало оттого, что все, что не еда, – стоило вообще каких-то абсурдных денег.
Демисезонное пальто стоило в магазине без переплаты 200 рублей. Это была зарплата завуча школы. Вы можете себе представить пальто, за которое надо отдать всю зарплату до копейки, все ваши 50 или там 60 скромных тысяч? Ну я тоже могу, но это будет Nina Ricci, а люди с зарплатой 50 тыс. в такие магазины не ходят.
Дубленка стоила 800. Четыре зарплаты. Сейчас на четыре зарплаты можно купить подержанный автомобиль. А тогда считалось нормальным полгода копить на дубленку, питаясь чаем с булкой.
То есть прокормиться человек мог на две копейки, если был согласен на крупу и постное масло, а вот одеться или там, боже упаси, меблироваться – это были задачи на годы вперед.
Этот странный перекос засел тогда в мозгах так прочно, что попавши лет в 20 впервые на Запад, я испытала-таки обещанный культурный шок.
Это не был шок от изобилия – я перед этим пару лет простояла на черном рынке, и меня трудно было чем-то удивить.
Просто я пошла в супермаркет (в Западном Берлине было дело, как сейчас помню) и набрала продуктов для скромного выживания на неделю. Хлеб, сосиски какие-то, сок, крупа и постное масло, вот такая вот унылая чепуха, никаких шоколадок или, свят-свят, хамонов. У меня вышло 50 марок без малого. Пятьдесят марок стоили туфли, которые я страстно хотела и на которые жадничала. Туфли попроще стоили 20.
Это был катарсис. Катарсис был не в том, что какие здесь дорогие продукты. Он был в том, какие здесь дешевые вещи. Туфли, которые стоят как продукты на неделю – когда я это осознала, я поняла, что попала в рай.
Я-то привыкла, что туфли – это сенсация года, это событие как свадьба единственного сына, по ним отсчитывают время жизни. А оказывается, они стоят как крупа и постное масло.
Меня дико, люто, до визга и исступления бесит, когда работающие люди моего поколения, не инвалиды, не многодетные и не бездомные – жалуются на дороговизну. То ли они все забыли, то ли так ничего и не поняли.
Не прервется связь
Моя мама была в молодости женщина с запросами, окружающей действительностью тихо и сдержанно брезговала и утешалась слабыми приветами из нормального мира, поступавшими из кино и прессы.
Советских газет у нас в доме сроду не водилось, мама покупала польские женские журналы, свободно лежавшие в киосках по причине всеобщего невежества. Там, на фоне бесполезных кракозябров иного языка, попадались мутные перепечатки фотографий из западных изданий, на которых, если всмотреться, можно было различить, что нынче носят и вообще как надо жить.
В одном таком журнале была серия, рекламировавшая дамскую и детскую моду в одном флаконе. Там фигурировали прелестная изящная мама и прелестная дочка примерно за пару лет до полной лолитообразности, в платьях одного фасона с поправкой на невинность. Эти кадры меня завораживали, как бухгалтера трамвайного парка завораживает фоторепортаж со свадьбы престолонаследника. Вот мама с дочкой в кафе – мама, сложив ножки ромбиком, элегантно пригубила капучино, дочка в более блеклых тонах тянет спинку над своим мороженым, ножки так же. Вот мама, раскрыв изящную пудреницу, красит губы кармином – дочка, косясь на маму, мазюкает губки бесцветным бальзамом ровно в той же позе. Цветущая мама посвящала этот нежный бутон в вечную тайну моды, вкуса и хороших манер в объеме целого разворота.
Подразумевалась, очевидно, некая эстафета женственности.
Эти картинки вспомнились мне, когда мы с семилетней дочечкой покупали с уличного лотка две скалки – большую и маленькую.
Ремонт
Ремонтов я за жизнь сделала столько, сколько не делал царь Соломон во всей славе своей. Вот и сейчас – пишу, считай, из мешка с цементом, поэтому воспоминания накатывают самые омерзительные, впрочем, у меня других и нет.
В молодости ремонты делались собственноручно, в совке было плохо с развлечениями. Занятие это было хоть и жизнеутверждающее, но грязное и утомительное. Обычно мне сильно помогал папа, но на каждый пустяк папу не впряжешь, и однажды мне приспичило всего ничего – переклеить обои в гостиной.
Казалось бы, взял да переклеил, делов-то. Беда была в том, что у меня не было стремянки (тогда вообще ни у кого ничего не было, а совести так и до сих пор ни у кого нет), а со стола я не дотягивалась, нужен был кто-то повыше ростом.
У меня ходил тогда в друзьях абсолютно гениальный чувак, не закрывавший рта ни днем, ни ночью, только успевай записывать. Кроме гениальности, никакими ценными качествами он не обладал, а времени отнимал бездну. Приходил и сидел, общался. Рассыпал перлы и сверкал гранями. Томилась я от этого общения безмерно, изнывала всей душой, но терпела из вежливости (в молодости я была ангельски деликатна и даже помыслить не могла сказать кому-нибудь «пошел в пень» – а вдруг обидится). И вот этот друг сказал, что поможет мне с обоями, вместе поклеим. Вот он придет общаться, заодно и поклеим.
Это сейчас бы я про себя подумала – «Не свисти». А тогда я подумала про себя – а ведь что-то же и в нем есть хорошее, какие-то, ээ… проблески человеческого. Я, кстати, в дальнейшем много раз повторяла эту ошибку.
В назначенный день гениальный друг пришел общаться. Я подготовилась к общению изо всех сил – вынесла мебель, порезала обои на куски и сварила клейстер. Гениальный, однако, уселся и принялся общаться как обычно, т. е. пить чай и ронять перлы. Час я терпела, вздыхая и ерзая. Потом терпеть мне надоело. На это гениальный друг поведал, что ему как-то нездоровится, особенно если поднимать руки вверх, стоя на столе, – невыносимо колет в боку и вообще не по себе. Я прямо заплакала.
Сейчас я, конечно, нашла бы что ему сказать. Я бы даже не стала утруждаться формулировками, обошлась бы простейшими коммунальными шаблонами – как мозги трахать, так ты здоровый, а как пользу приносить – так ты больной, раз больной – что ж ты в гости поперся, чтоб с тобой тут нянчились, сидел бы дома, раз от тебя все равно никакого толку и т. д.
Тогда я ничего говорить не стала, поклеила свои обои сама, не без папы, конечно.
А семь лет спустя я взяла это чмо на работу, и он принес мне небольшое состояние. На эти деньги я купила ту квартиру, где и сижу сейчас практически в мешке с цементом, потому что предыдущий ремонт что-то перестал мне нравиться.
Кем быть
Как всякое угнетенное и бесправное существо, я всегда жаждала если не мести, то хотя бы компенсации.
В любое место, где меня обижали, а обижали меня везде, я норовила вернуться уже как победитель и юберменш и тем самым завершить гештальт. Гештальты эти я завершала планомерно и неукоснительно, стараясь ничего не пропустить.
Заканчивая первый институт, я в него же устроилась работать – мне хотелось еще побегать по этим коридорам, уже не перепуганной студенткой, а сотрудницей, которой все пофиг. Сидела за партой на языковых курсах – через год сама преподавала на таких курсах, а еще через год такие курсы у меня были свои. В универе, где из меня таки попили кровушки во время учебы, я через полгода сама принимала экзамены. Школа, которую я закончила, была первым местом, куда я пришла договариваться с директором об аренде помещения под кооператив, вся такая продвинутая капиталистка. Про больницу, где я лежала ребенком, я тоже не забыла, проработала в том мединституте пару месяцев после школы, рассекала в белом халате, как своя.