Николай Андреевич наш, бедняга, шею свернул – так бежал сказать, что он выиграл. Он вот, билетик счастливый его, у нас теперь лежит, выигрышный, лотерейный. Не знаем теперь, что с ним делать, и, конечно, сознаться каждому хочется, чтоб ему. А билетик – видите как? – один. А нас восемь теперь без нашего Николая Андреевича.
Жизнь стремился выиграть человек, покупал билеты эти, заносил в столбцы удачу свою. Так войдешь, бывает, утром в отдел, он сидит уже над газетою и считает. Жизнь стремился выиграть, а выиграл гибель. Вот оно, товарищи, как бывает. А с другой стороны… все Ты знаешь, Господи, все Ты видишь. Человека хоть перед смертью порадовал… Он шею хотя и свернул, а счастливым.
Ведь хорошая это смерть. Зря мы думали о нем – неудачник. Вот она, удача, пришла ему наконец, под конец. С ней, зажатою в кулаке, он и умер. Этакий легкий конец и не всякому из нас достанется.
Вот мы смотрим на билет этот проклятый, то есть счастливый, что наш Николай Андреевич только что сжимал в кулаке. Уже ему он не нужен, и две мысли терзают нас, теперь восьмерых. Кому из нас он достанется? Так сказать, «не завещан». И что достанется с ним? А то, может, и наследнику билета этого так же кубарем с лестницы суждено? Умереть счастливым неплохо, конечно, но с другой стороны… Может, ну его, миллион этот, к лешему? Как Ты думаешь, Господи? Хоть бы одному посоветовал… Всем нам хочется этот билет и не хочется одновременно. Это и есть то самое, задумка Твоя – насчет выбора… А? Ведь да?
Может, нам на оставшихся живых восьмерых, обналичив, выигрыш разделить? Только сумма уменьшится… Если в самом деле проклят этот билет, то смерть всем достанется поровну. А ее-то ведь не поделишь.
А главное, так и кажется, что все наши «без меня семеро» глядят на меня с пожеланием, чтоб меня из них вычесть. Это значит, чтоб я из них минус. Да и я бы сам убрал из них всех… Только их много больше.
И хотя бы один отказался! А они нет, все мырг, мырг на билет на этот проклятый. Так что даже думаешь, лучше бы он исчез. Лучше б выбора этого не было. Как вот раньше после института распределение по предприятиям. Человеку лучше, если его – в кулак.
Стали думать, как быть с миллионом этим, и, конечно же, пришли к выводу, что несчастие, исходящее от него, – темное суеверие, а с другой стороны, от темного суеверия, недоверия Господу и удаче своей – деньги. Большие деньги. Тут разволновался очень на тему эту Борис Александрович, а он у нас эпилептик, он диабетик, инсультник, а на этих только чихни. Занервничал, покраснел, задыхается. Захрипел, глядим, но сидим. Как будто черти руки связали… Он, бедняга, бух на пол… И так стало нас одним меньше. Сумма повысилась… Страшный день! А уже время, глядим, к обеду.
Есть всем хочется, а билет этот как тут бросить? Ладно. Заперли мы его в сейф от нас всех. Ключ отдали Семену Васильевичу на хранение. А он, сволочь такая, говорит теперь: потерял! Как, говорим, потерял? А вот так… И мырг, мырг на нас, воровская наглая его рожа.
Шесть нас стало к нему. Говорим, отдавай лучше ключ. По-хорошему ведь хотели. Он к стене попятился, руки, сволочь такая, выставил. Да нас больше. Обыскали его. И действительно… А ведь самый был из нас порядочный, в слове своем ответственный, широко ответственный человек! Ай как стыдно… нехорошо все вышло. Не сдержал себя человек перед выбором. Себя выбрал, так сказать, из всего коллектива. Ключ нашли мы в кармане его пиджака, в уголке, за дыркой подкладки. Бедный был человек. Зарплата маленькая у нас. Еле жизнь живем, еле терпим.
Вызвали и ему неотложку. Только что было нас шестеро его против. А теперь нас шестеро без него, ну и все мы друг друга против. Открыли сейф, он лежит себе, наш билет-то счастливый… Если б просто порвать его по кусочку, то уж очень мало даже на шестерых выходит подсчетами, одна шестая с клочка. Тут Евгений Петрович чай себе заварил. Отхлебнул, глядим, а он, как допрежь его Борис Александрович… эпилептик. И стало нас пятеро. Как в «Десяти негритятах», романе известном. Только там судья над всеми был Зельдин, а у нас судья сам себе – человек. С тем опять повысилась ставка.
Тут погасло у нас освещение. Это часто у нас бывает. Помещение-то полуподвальное. Город строится. С электрической энергией частые перепады. Оказались мы все пятеро в темноте. А как дали свет – три из нас лежат уже не живые, а самое страшное – билет исчез наш счастливый…
Так осталось нас двое со Степаном Николаевичем. И мне ясно уже, что билет у него и убийца он, потому что себя-то я знаю. Я билет не брал, восьмерых не душил. Не травил. Потому что все-таки они люди. И смотрю на Степана Николаевича. А он на меня смотрит с ужасом. Говорит: «Ах ты гадина… дрянь… тихоня…»
Это я-то дрянь? Это я-то гадина… Я тихоня?! У меня сорок лет наработок, стаж, уважение коллектива… На столе пресс-папье, у него же ножницы для бумажек. Это в сумме выходит или каждому из нас с ним теперь по пятьсот, или миллион в одни руки. Выбор естественный, кто же скажет из нас: «Господи! Дай мне меньшее, чем ему…»
Но убил я его не за миллион, а в возмездие, и еще, конечно же, от обиды. Я и слова плохого за всю жизнь ему не сказал, а он видишь как на меня считает… считал.
Как убил его, пошел к сейфу, забрать выигрыш за отдел. Взял билет, сверил цифры.
Вот она, Твоя справедливость, Господи…
На одну всего цифру к лучшему ошибся первый покойник наш. А один из всех он умер без выбора и счастливый.
Повесть о раздвоении личности
Если б раздвоиться я мог, то один из меня ей сказать бы точно решился: что вы, женщина, опупели, что ли, совсем? Неделя как сидите вы здесь, каждый день мимо вас хожу, а вы все меня то не заметите, то не узнаете…
Ф.М. Булкин
Был один из тех отвратительных дней недели, какими начинена она затем только, чтоб, недостижимо отдалив выходные, указать человеку на невозместимую, горькую разницу меж целью трудов его и усилиями, приложенными к ее приближению… Еще более значительна разница между кратким часом обеденным и часами делопроизводительства.
Время, слава богу, приближалось к обеду, и нетрудно было разглядеть нетерпеливое ожиданье во взглядах, бросаемых нами поверх того из нас Федора Михайловича, что сидит под часами.
Внезапно дверь распахнулась, мы обернулись на звук, и в этот момент случилось нечто необъяснимое, ибо на пороге стоял тот наш Федор Михайлович, что сидит под часами, но место вошедшего, несмотря на его очевидное в дверях появление, оказалось не менее очевидно занято, и еще очевиднее – тоже им.
Занявший место Федора Михайловича Федор Михайлович выглядел не менее, но скорей даже более Федором Михайловичем и был одновременно не менее, но скорей более нашего поражен вошедшим. Рот его опрокинулся, глаза округлились, брови сгрудились над переносицей в куст.
Вошедший же, также разглядев сидящего себя за столом своим, тоже переменился в лице. Оно приняло растерянное выражение, свойственное всем тем, кто, только что привстав с места своего на минуточку, обнаруживает, что оно уж занято.
– Простите… – пролепетал вошедший Федор Михайлович и, обращаясь к двойнику своему, взглядом испуганным призывая остальных нас в свидетели, – это, кажется, мое место заняли, извините… Мое, – повторил он еще, набираясь со страху храбрости, – я сейчас на минуточку выходил… все здесь видели…
Меж тем как уже упоминали мы, что никто не видел из нас, как он вышел. И вошедший был, конечно, Федор Михайлович. Но и сидящий на месте его – тоже он, без сомнения.
Не зная, в чью пользу в такой ситуации высказаться, мы недоуменно пожали плечами. Дело это было не в нашей, собственно, компетенции, двое эти должны были как-нибудь разрешить его друг меж другом сами…
Не дождавшись поддержки от нас, вошедший, войдя, решился войти еще дальше и, пройдя к столу своему, встал над собой сидевшим, не зная, видимо, что предпринять теперь, ибо занявший место его был он сам. И кому в такой ситуации уступать? Самому себе? С какой стати?