Литмир - Электронная Библиотека

Она же была лучшим врачом в этой клинике! Она была богиней этого маленького сообщества на двести человек больных и тридцать персонала. У нее все получалось. Она шла на своих шпильках по коридору в развевающемся халате, расстегнутом на все пуговицы (так рекомендовали психологи в работе с душевнобольными), и все буквально сворачивали шею ей вслед. Неважно: мужчины, женщины, пациенты, родственники, бывшие пациенты, гости.

Она была чаровница, когда сажала больного напротив себя, их разделял только стол (она никогда не пользовалась историями болезней, все бумаги писались ею дома или на суточных дежурствах), и, не спуская с него своих зеленых колдовских глаз, обведенных слоем густых прямых, словно стрел, черных ресниц, с легкостью, блистательно, всего в несколько ходов, добивалась того, чтобы пациент сам докопался до сути своей проблемы и сам (ну ладно, пусть не сам, пусть вместе с нею) выбрался из лабиринта своего недуга на свободу.

Она была благодетельница, когда состряпывала кому-то освобождение от армии и не брала за это денег, если знала, что платить нечем. Или когда открывала больничный какой-нибудь истерзанной болезнями тетке с копеечной зарплатой, чтобы та смогла передохнуть, отдышаться.

Она была спасительница, когда вдумчиво и грамотно подбирала схему лечения мамаше, чей ребенок погиб под колесами машины, и вызывала ее к себе в кабинет каждый божий день. Через месяц такая мамаша могла есть, через два месяца – говорить, через три – выходить на улицу. Через полгода она уходила из больницы. А через полтора являлась в гости на отделение к Екатерине Александровне – предъявить ей вновь родившегося у нее младенца и, конечно же, плача, поблагодарить «за все».

Она была истиной в последней инстанции, когда давала замученной матерью девке путевку в жизнь, подарив дурнушке парочку модных журналов и отдав ей свою косметичку с некоторым содержимым. Стареющая девушка преображалась и иногда (иногда!) ей удавалось вырваться из оков материнской любви. Девушка делала себе стрижку, после которой ее не узнавала родная мама (и, если совсем везло, не пускала на порог), покупала себе новое платье, находила новую работу, создавала семью (или не создавала) – но больше сюда не попадалась.

Она была музой художника, который переживал в стенах этой клиники глубокий творческий и личностный кризис. Платоническая любовь во все времена горы передвигала. Художник выкарабкивался из ямы, а на холсте появлялась мадонна с Катиным ликом. Правда, после выписки из больницы художник возвращаться в лоно семьи не спешил, предпочитая семейному уюту жизнь взаперти в своей мастерской. Катя на какой-то период всерьез увлекалась живописью и дома только ночевала. Но это была уже совсем другая любовь.

Она была любимой женщиной писателя, своего вчерашнего пациента – и становилась прототипом главной героини его романа, а сам писатель – рабом своей неожиданной и всепоглощающей страсти.

Она была стерва и гадина, когда весело потирала руки и спрашивала молодую женщину, оказавшуюся у нее в отделении впервые: «Боитесь, что муж бросит?» А старые девы, великовозрастные маменькины дочки, нервические дамы за пятьдесят с уже полетевшей соматикой?! Те, что продолжали носиться со своими маменьками, которым в свою очередь было под восемьдесят, лечили их и себя уже практически от одних и тех же болезней и ходили с ними всюду за ручку – Катя презирала их от души! А ведь они, эти неудачницы, которые потом оставались без маменек, одни-одинешеньки на свете, и уже в связи с этим снова и снова проходили лечение у Кати, проживали остаток жизни под грузом случайно оброненных Екатериной Александровной пары-тройки небрежных, но уничтожающих слов. И, кто знает, умирали в конце концов, раздавленные ими.

Она была мерзавка, когда, качая головой, говорила одинокой женщине под сорок, испробовавшей все способы зачать и свихнувшейся на почве бесплодия: «Дети должны рождаться от любви». У несчастной расширялись зрачки, и она покидала кабинет только с одним желанием – повеситься.

Она была преступница, когда объявляла поэту, или актеру, или музыканту, что «их отношения исчерпали себя и не приносят ей ничего нового». И дальше поэт, актер, музыкант лечились уже от Кати – в другой клинике, посерьезнее. А Катя передавала подружкам письма и стихи, которые они присылали ей, все еще на что-то надеясь, чего-то ожидая. «Творчество душевнобольных», – произносила она с непередаваемой интонацией, в которой насмешка вполне, впрочем, по-доброму сочеталась с приличной дозой умиления, словно Катя целых полгода проработала в цирке, и только к концу этого срока ее подопечные все же справились с программой и сумели сорвать аплодисменты…

У нее было много ролей в этом театре, и все они были главными.

Но не только эти исполненные с блеском заглавные роли являлись сутью ее жизни. Здесь, в стенах клиники, она по-настоящему освоила свою профессию – изучила людей изнутри. Постепенно узнала все их тайны, пороки, страсти, высокие и низменные, самые заветные желания, то, чем они живут изо дня в день. Она узнала все об отношениях между людьми – вот что ее сделало сильной, приподняло над миром и позволило благодушно, одними глазами, посмеиваться над горсточками людей, расположившихся в кабинетах на планерке, смеющихся и подшучивающих друг над другом в курилке, сидящих за столиками ресторана на набережной. Она не только по праву должности занимала позицию сильного, но и по праву мудрого! Она всегда знала, как поступит тот или иной человек, если на него воздействовать так-то и так-то – пациенты не в счет, на них она только училась, речь шла о полноценных противниках. Она наперед знала их поступки, слова, и даже мысли! И это приносило ей несказанную радость, дарило ощущение божества, царящего внутри нее. Богини мудрости. Многие мужчины долгие годы и впрямь считали ее богиней, имея в виду, правда, богиню любви, – но она была богиней мудрости, о чем мало кто подозревал, и напрасно.

И театр этот был ее! И все люди в нем – ее. Особенно когда заведующая разъезжала по заграницам, а вторая врач сидела дома со своим вечно болеющим ребенком. Ее Старшая, две процедурных, больные звали их за глаза Толстая и Тонкая (обе Анны Петровны), с графиком два через два, сестра-хозяйка с необыкновенно прямой спиной, словно ее только что треснули по этой спине палкой – выпученные неживые глаза на рыбьем лице усиливали эту иллюзию, – четыре постовые, четыре палатные – сутки через трое. Санитарок вот у нее не было: часы санитарок сестры делили между собой по своему усмотрению.

Буфетчица. Ее буфетчица. О, у нее было изумительное имя: Руфина Георгиевна. Катя сама принимала ее на работу лет этак -цать назад. Необъятных размеров, со слоновьими ногами, однако на самом деле двигающаяся точно, плавно и даже как-то танцевально, с халой под косынкой, с зычным в меру контральто, в мгновение ока умеющая переключать его на нежнейшие мелодичные интонации – когда видела начальницу. «Катериночка Алексанна», – звала она Катю нараспев, оставляя для нее все самое лучшее, и горячее, и холодное – с полной сервировкой в буфетной на столике для врачей, а когда Катя должна была есть без нее – всегда накрывала тарелку салфеткой ручной работы. Если она была тут же и Кате приходило на ум за чем-то подойти к раковине с посудой, Руфина Георгиевна со сдержанным достоинством хозяйки теснила ее в сторону, не позволяя замочить рук. Кстати, для рук она ловко подсовывала Кате влажное полотенце, словно студент-медик – профессору-светиле.

До больницы Руфина Георгиевна трудилась домработницей в частном доме, пока его хозяевам не пришла в голову счастливая мысль отправиться по контракту в глубоко провинциальный французский городок Мужен.

– Я потому только и запомнила его название: муж и жена – Мужен, – говорила она.

Хозяева звали Руфину Георгиевну с собой, но она не поехала, объяснив свой отказ невозможностью оставить родину. Руфина Георгиевна оказалась не в состоянии похоронить себя заживо в каком-то завалящем городишке, которого и на карте-то не сыскать, в котором и поговорить-то не с кем.

17
{"b":"720234","o":1}