– Дай угадаю, не был больше?
– Сашка что ли не был? Не про него. Отошел и на выходных прикатил, как миленький. Только я уж к нему такого не чувствовала, стала замечать в нем противное. Все время поправляет меня, умник, чего не скажу, он знает, как правильнее. Весь из себя аккуратист, а на пальцах заусенцы, на шее зрелый прыщ уже неделю, так бы и выдавила, смотреть невозможно. А еще дерется со всеми, вот с Низюлей из первой школы схлестнулись, морды в кровь, а из-за чего, спрашивается? Говорят, из-за Томилиной. Для чего мои пороги обивает? Так ему и сказала: «Ты, Александр, слышала, любвеобильный? Мне такое зачем?» Не ходил неделю, видать, крепко думал. Умножал, делил логарифмы, или что там с ними делают. Потом приехал, но я этому математику не открыла. Вкусный у тебя чай.
– Спасибо. С секретом: когда уж почти заварился, бадьяна звездочку туда.
– Ясно. Четверть закончилась, у меня по алгебре «тройка». Мама в ярости, на следующий год в институт поступать, а я «голова-два-уха». Зато по русскому «пять», и по литературе, а ведь до Леши – сплошные «чепыре», Ирина Юрьевна семь шкур драла за «отл».
Той весной на русском я одна записывала, и к доске одна. Однокласснички нас с Лешей тотчас обвенчали. Болтали всякое, даже приятно. Подруги квохчут за спиной, интересно им, а я нос повыше, как бы все равно мне. У самой же внутри щекочет и дышать трудно, когда он рядом, сердце бьет чечетку. Не знаю, смотрел он так… Разговаривал глазами, а слова лишними считал, словно всё испортят слова, какие бы ни были. К нашим дуракам приспособился, не то чтобы тихо на уроке, но без плясок на парте, – угомонились, на лето силы копили, мыслями кто-где. Леша улыбочку защитную заимел, без конца ей пользовался, дома у зеркала, видно, натренировал. Улыбочка «идите-вы-я-выше-неба». Решил, «порядок» в классе – заслуга улыбочки. Я уже тогда его, как облупленного. И еще казалось, ему этот наш выдуманный роман нравится.
– Когда он к тебе подошел?
– Так и не решился, уехал к себе в областной центр. Но я знала, вернется. Большое тепло надвигалось паровозом, у меня от него в животе нагрелось. Мама сразу заметила, всполошилась, поняла, что это даже не Саша. Хотела меня сослать к бабке, в Веткино. А там, в этом Веткино, коровы мычат, гоняют мух хвостами без толку, а парни, так те чисто из глины, голые всегда по пояс. Могут и верхом перед городской козырнуть, копыта искрят об асфальт. Брови от солнца как сено у этих деревенских, и каждое слово, как заморский фрукт. Мир незнакомый, манящий. В общем, план у мамы не очень был.
Летом мне на пленэры нужно, а мама говорит: «У бабушки хоть изрисуйся: луга, озера и старая церква!» А я: «Мама, не рисуют, а пишут, сколько раз говорить! А ребята из художки… А Татьяна Павловна?» Но если мама что решила… Она хоть и любила мои работы, особенно пейзажи, – на стенах обоев от картин не видно – но никак не хотела меня в городе оставлять этим летом, словно кто-то из ваших ей нашептывал про нас с Лешей. Но в деревню не получилось из-за алгебры. Четверть закончилась, репетитора нашли, Марию Александровну Овсянкину. Тетю Машу.
– Подлить чайку?
– Подлей.
– Конфетку? А то с языком пьем.
– Давай. Стишок детский знаешь? Чей нос? Славин. Куда ходил? Славить. Чего выславил? Копеечку. Что купил? Конфеточку. С кем съел? Один. Не ешь один, а ешь со мной. Не знаю, почему вспомнила.
– Знаешь, не ври. Какую будешь?
– Про что ты?
– Про конфеты, какую тебе?
– «Маску» хочу. Леша любит, пожалуй, вкуснее нет. Две можно? Одну оставлю, мало ли.
– Хоть три.
2
– Полезла за любовью в книги, к Тургеневу. Страницу прохожу ответственно, каждое слово пальцем придерживаю, а по сюжету не двигаюсь, в голове – Леша. Читаю заново, буксую на пятнадцатой. Чуть вникла, а у Дмитрия Санина… Какую паскудную выбрал фамилию! А у Дмитрия, опять же, Санина – Лешино лицо: глаза узковатые, степные, и улыбка… с намеком улыбка. Я дневник свой школьный затрепала, излохматила, на оценки Лешины смотрю, трогаю эти его пузатые пятерочки, а еще похвалой отметил внизу на полях. Вроде как родителям подмигнул, маме, то есть. Забыла, как же он написал…
– Этот дневник?
– Этот, а как… Впрочем, ясно. Последняя учебная в мае, и смотри, что пишет: «Анна – крепкий гуманитарий. Рекомендую поступать на филологический». Смешной. А я читаю: «Анчоус, Нюшкин, Нюся – майская, воздушная, из пены морской вышла, пальчики в песок». Маме показала, она про филфак скептически. Хотела дочь-врача, планировала болеть на пенсии. Я же хочу на режиссера, считаю, у меня способность. Кульминация, катарсис, развязка – это я могу, это мне по силам. Вижу сны как фильмы, по-операторски все обозреваю: главные герои отдуваются, страдают, умирают, плачут, смеются, а я парю. Маме все уши прожужжала, она только смеется, думает, я просто позлить. Дневник оставлю?
– Зачем спрашиваешь?
– Спасибо. Кусочек той весны, вот прижимаю к себе сейчас – тепло, веришь? Где он был?
– В диване, под дерьмом, кажется, под мышиным, но я не очень разбираюсь. Там еще много всего, этюды твои, кукла, лыжа. Этюды нужны?
– Нет, и сам не смотри. Если в диване в мышином, значит: неудачные. А я любила рисовать, тьфу, писать. Хотелось все вокруг законсервировать в холсты. Важное, неважное – оптом, потом, думала, разберусь. Там, в будущем, неважное, оно может самое важное, а важное – тоже важное, но с другим оттенком. Дом наш старенький, крылечко съехало, мама на лавочке. Смешная она у меня, правда? Руки на подоле сложила – парадный портрет Караваджо.
– Этот?
– Он самый. Березку пришлось приврать, для композиции. А вот руки мамины без вранья, сколько я с ними намучилась! Замажу и снова, снова, меняю кисть, облизываю часто – во рту краплак, кадмий и вкусные белила. Видишь, выпуклое место? Много слоев. Знала, что это важное самым важным станет, вот и сейчас во рту краска от маминых рук. А ведь рта нет, ты говоришь, и значит этот вкус важнее рта, и губ важнее, а запах важнее ноздрей и носа, если чуешь его и после сме…
– Молчи!
– Что? Хочешь сказать, ее нет?
– Есть, конечно, но подзывать её не следует, не собачка.
– Поняла.
– Потом, я позволю произнести слово, вот то самое. Услышишь, что получится. Ничего не получится – исчезнет значение, и, следовательно, звучать нечему. Такое случится со всеми словами, кроме одного. Но разговору нашему это не повредит, его уже не остано…
– Как время? Его, кажется, тоже не остановить, по моим наблюдениям. Или поезд. Хотя поезд можно, Каренина или… да мало ли кто поезда останавливал.
– Не разбираюсь в этом. Хотел сказать, поезду нашему… тьфу ты! Разговору нашему это не повредит. И мы к этому идем, но пока не подзывай ее, не со…
– Не собачка, помню. Таксы – лучшие, правда?
– Перебиваешь постоянно. «Маска», таксы – вкусовщина… А как же «Ромашка» или, скажем, шарпей. Лайки в упряжке как? Вынесли хозяина из недельной пурги – он думал: все! Не пить молока из-под оленя, и с женой в пустой яранге не греться, пока дети снаружи бьют духов палками. Таксы… А беспородные что, совсем без внимания? Воет на кладбище у хозяйской могилы полугончая-полуникто, ее гонят за ограду пинками – грязное, мол, животное, все мы твари божьи, но вычитали где-то, что эта тварь – тварь в квадрате. Она вернется, когда проскрипят ворота, на вой себя изведет, глаза отдаст воронам. Кто еще его так отпоет?
– Не заводись, просто я только таксу хоронила. Вон под той березкой, что для композиции, видишь, холмик-бугорок? Это не гриб, как можно подумать. В конце потешная была, с седой мордой, слепая – помню, рычит на чужого, а это пальто на вешалке. А как запахнет колбасой, так молодеет до прыткости, Люся звали. Мне ее папа подарил, принес в корзине. Стоит в дверях, еле сдерживается, глаза сузились по-хитрому, пиджаком Люську трехмесячную накрыл, говорит: «Гостинец». Два дня пожила Басей, на третий стало ясно, что Люся. Спит, не добудишься, под одеялом совсем без воздуха, ноге от нее жарко. Ест только вкусненькое, не просто живот набить, была бы человек, мизинец при чаепитии оттопыривала бы – аристократия. Настоящая девочка – месячных стесняется, зовешь, идет не сразу, неловко ей. Скажи, собака на кладбище тебя отвывала?