Почему же большинство читателей «Дневника» не замечают этого? Дело, на наш взгляд, заключается в творческом методе «Дневника». Его концепция мира – прежде всего образ мира. Именно «художественность» (не только в чисто литературном, но и в идейном плане!) делает «Дневник» весьма уязвимым для строго рационалистической научной критики. Но, с другой стороны, именно «художественность» скрадывает логические обрывы и «неувязки» «Дневника» и придаёт его глобальным выводам высокую степень убедительности.
Отсюда можно понять, с какой надеждой ухватились за «Дневник» те, кто, колеблясь «между двух бездн», страшились сделать окончательный выбор и судорожно пытались найти опору в какой-либо «соединительной» концепции. Именно такую возможность и заключал в себе «Дневник писателя». Но заключал лишь постольку, поскольку его собственная идеология не могла воплотиться ни в одной из существующих политических доктрин. Как только Достоевский предпринимал попытку такого «воплощения» (а он их предпринимал), он удостаивался комплиментов К. П. Победоносцева и Константина Леонтьева. Как только он отступал «назад» – к своим собственным идеалам, «в песню», – это вызывало инстинктивную насторожённость тех же Победоносцева и Леонтьева и неожиданную порой поддержку «слева». Остановимся на этом вопросе несколько подробнее.
Консерватор или радикал?
«Такого цельного и полного консерватора я никогда не видел и не встречал, – вспоминает об авторе “Дневника” князь Мещерский. – Мы все были маленькими перед его грандиозною фигурой консерватора»[155].
Что ж, Мещерский не сообщает как будто ничего нового. Мнение о консерватизме Достоевского прочно укоренилось в историко-литературной традиции. Посмотрим, однако, как расшифровывает Мещерский в своих воспоминаниях этот достаточно общий тезис.
«Достоевский был враг современного женского вопроса, – пишет мемуарист. – …А между тем эти стриженые и синеочковые девы, не подозревая ненависти к ним Достоевского, постоянно к нему лезли как к своему будто бы учителю»[156]. И далее Мещерский «припоминает» разговор Достоевского с одной из его поклонниц. Выслушав посетительницу, автор «Дневника» якобы обращается к ней со следующим монологом:
Так вот что, слушайте меня, я буду кратче вас, вы много болтали… а я вам вот что скажу: всё, что вы говорили, пошло и глупо, понимаете вы, глупо: наука без вас может обойтись; а семья, дети, кухня без женщины не могут обойтись… У женщины одно призвание – быть женой и матерью… Другого призвания нет, общественного призвания нет и не может быть, всё это глупости, бредни, вздор…[157]
Таким слогом изъясняется Достоевский в воспоминаниях князя. Ничего похожего, правда, мы не встретим у самого Достоевского. Это не его стиль, ибо писатель так не говорил.
Но оставим стиль на совести мемуариста. Быть может, он стремился прежде всего передать суть дела?
Обратимся теперь к первоисточнику. В майском «Дневнике» 1876 г. Достоевский высказывает свою «заветную идею»: в русской женщине, по его мнению, «заключена одна наша огромная надежда, один из залогов нашего обновления». Далее автор «Дневника» пишет: «Допустив искренно и вполне высшее образование женщины, со всеми правами, которые даёт оно, Россия ещё раз ступила бы огромный и своеобразный шаг перед всей Европой в великом деле обновления человечества»[158].
Это нечто диаметрально противоположное тому, в чём с таким пафосом желает уверить нас Мещерский. Однако пойдём дальше – и сравним диалог, приводимый Мещерским, со сходным сюжетом в «Дневнике».
В июньском «Дневнике» за 1876 г. Достоевский излагает разговор с одной из своих посетительниц, молодой девушкой из Минска (С. Е. Лурье)[159]. Автор «Дневника» пишет: «По уходе её (посетительницы. – И. В.) мне опять невольно пришла на мысль потребность у нас высшего образования для женщин, – потребность самая настоятельная и именно теперь, ввиду серьёзного запроса деятельности в современной женщине, запроса на образование, на участие в общем деле. Я думаю, отцы и матери этих дочерей сами бы должны были настаивать на этом, для себя же, если любят детей своих»[160].
Подобные взгляды для Достоевского отнюдь не случайны: они вытекают из общего характера его мировоззрения. Недаром, завершая свой «Дневник», на последней странице его последнего выпуска он пишет: «…может быть, русская-то женщина и спасёт нас всех, всё общество наше, новой возродившейся в ней энергией, самой благороднейшей жаждой делать дело и это до жертвы, до подвига»[161].
Эти слова не остались незамеченными. На имя Достоевского пришло письмо, которое в подлиннике занимает 30 страниц текста, написанного в высшей степени неудобочитаемым почерком.
Автором этого письма является князь Н. Н. Голицын[162]. Родившийся в 1836 г., Н. Н. Голицын в 1872–1875 гг. занимал пост подольского вице-губернатора, а позднее – начиная с 1879 г. – в течение четырёх лет был редактором «Варшавского дневника». Помимо многочисленных библиографических заметок, рассеянных в журналах 1860–1880-х гг., его перу принадлежит выдержавший несколько изданий «Словарь русских писательниц». (Что выглядит особенно пикантно, если учесть его отношение к «женскому вопросу».)
Политическая физиономия князя Голицына была весьма определённой. Он искренний единомышленник Мещерского, один из тех, кого его оппоненты «слева» относят к числу «деятельных реакционеров» 1870-х гг. Тем любопытнее проследить его отношение к «Дневнику».
«Вы – искатель правды, – пишет Голицын, – вот права Ваши на всеобщее уважение в среде всех лагерей, всех партий!»[163]Однако, сделав подобный комплимент, Голицын спешит подчеркнуть, что он «далеко не разделяет всего, что говорилось в “Дневнике”», что он «далеко не согласен относительно многих и многих… из иллюзий “Дневника”»[164].
Какие же «иллюзии» не разделяет князь Голицын?
В первую очередь он обрушивается на Достоевского за его взгляды по женскому вопросу. «Да где она, русская женщина? – с негодованием вопрошает Голицын. – Где наши Зинаиды Волконские, Елагины, Ростопчины, те русские матроны, которые воспитывали славянофилов и богатырей сороковых годов? Где теперь русские матери? Разве эти <нрзб> и педагогички, учащие умственному разврату чуть не с пеленок?»[165]
Весьма скептически относится Голицын и к стремлению русской молодёжи принять участие в освободительной борьбе славянских народов – стремлению, столь горячо приветствуемому на страницах «Дневника». «Меня не приводит в восторг, – пишет князь, – их стремление идти в Красный крест и лазареты, зная очень хорошо, что из них 80 % нигилисток, авантюристок, фельдшериц, акушерок, дочерей, живущих на воле и своевольно покинувших родной кров, жён – покинувших мужей, наконец, вообще, женщин эмансипированных и свободно гуляющих по белу свету».
В своей филиппике Голицын употребляет весь набор двусмысленностей, к которым прибегали в подобных случаях его единомышленники. Он приходит к заключению, что «русская женщина еn masse пала до состояния последней умственной и физической блудницы, начиная от высших её сфер, куда быстро проникает подпольная интеллигенция, и кончая тою особою, которая стреляла в Трепова, и тем сонмом пропагандисток (или лучше сказать – публичных женщин), которыми красятся наши политические процессы»[166].