Литмир - Электронная Библиотека

— И где ты их возьмёшь…? Эти… деньги.

Ирвин улыбнулся снова — всё так же нездорово и с впитывающим до ора необходимый голос наслаждением.

— Сколько-то наберётся у меня самого: я уже с конца прошлой осени работаю в порту, денег на меня одного столько не нужно, так что что-то у меня всегда остаётся и потихоньку копится. На что — я не знаю, поэтому спокойно отдам их тебе. А если этого окажется недостаточно — возьму у кого-нибудь в долг и потом отдам. Думаю, даже знаю, у кого именно. Так что не беспокойся об этом.

Слова совсем не были громкими, как когда-то прежде: простыми, в чём-то равнодушными, ничем и нигде не виляющими и не петляющими. Что-то мальчишеское, подростковое, петушино-бравадное и до потешной улыбки глупое растворилось с концами, и Кай это чувствовал, поэтому просто промолчал, не став ни спорить, ни отговаривать, ни — пока или не пока — соглашаться.

Кай молчал, и Ирвин молчал тоже: курил, дышал, смотрел наверх, а сам смутно и грустно представлял, как где-нибудь далеко-далеко мог бы случиться их общий маленький дом, где мысли — вовсе не белки, а лисы, где олеандры росли в стаканах с молоком, и время застывало, как борзые, замершие тонкой нитью в прыжке.

Внизу робко шевелилась покрытая застенчивым снегом подмороженная трава, что-то безоглядно отступало и таяло, рассказывало грустные сказки датского короля, в голове представлялось, как выдуманные жёлтые поля наполняли охотничий домик осенней трелью и запахом, на окна ложился дождь, как в пустой карман — ключи.

Наверное, на этом всё могло закончиться, оборваться, уйти. Полететь вместе с серыми снежными гусями на ещё более далёкий север, упасть в море подстреленной мёртвой птицей, стереться из памяти и из мира, и город тоже мог запросто рухнуть да накрыть всех и вся, если только попробовать тот самую капельку подтолкнуть, но…

Под сердцем ныли распоротые жилы, и если терять приходилось всё равно, то почему бы не потерять хотя бы так, чтобы потом не жалеть, что не успел, опять не успел о чем-то спросить, что-то сделать, что-то подарить, что-то сказать?

Терять без сожалений легче, проще хранить полученные однажды ответы, не тешить себя, что додумался до этого сам, или всё было понятно и так, а услышать, как твоё заветное и страшное выговаривают непосредственные прямые губы, поэтому…

Поэтому Ирвин решился.

Спустя столько месяцев, календарных листов и дней, скуренных в одиночестве сигарет и бесплодных попыток со стороны с кем-то прижиться и кого-то принять, с бессонными ночами, ломкой во всём теле и смешной нелепой верностью, которую хранить был никому не обязан, но хранил, затушил прямо о подоконник сигарету и, так и не повернувшись к мальчишке лицом, надрывно да прогоркло спросил на слишком высоких сдающих тонах, могущих по ошибке приняться за зиму и злость:

— Я бы… я бы всё ещё хотел знать, что произошло… тогда. Почему ты был со мной, если я тебе не приходился по вкусу, если тебя тянуло… куда-то ещё? Я не был, знаешь ли, тем, кто мог принести какую-либо… выгоду. По крайней мере, в то время. У меня не было ни денег, ни сил, ни возможностей, и я едва не ревел у тебя от страха на глазах. Ты жалел меня, или что? Жалел идиота, который втюрился в тебя по самые гланды и бегал за тобой дурацким слабым хвостом?

Хотел услышать ответ или не хотел — он не знал до конца и сам.

Подумал, что хорошо бы всё-таки обернуться, заглянуть в глаза, чтобы убедиться, что Кай не лжёт, дать понять, что чувствует сам, но…

Всё ещё не мог.

Да и знал, слишком хорошо знал, что вот так, видя его лицо, замкнутый в самом себе мальчишка ничего ответить не сможет тоже.

За спиной шелохнулось лишь спустя минуту или около того — кажется, чуть накренилась табуретка, на которой Карстен сидел, по полу прошелестели одетые в белые носки стопы, смялись джинсы, дохнуло загнанностью и тишиной, через которую еле-еле пробилось сдавленное и пугающе глухое:

— Нет. Не жалел я тебя ничего…

Говорил он как всегда сухо, скудно, мало и обрывочно, и Ирвину, которому легче отнюдь не стало, впервые захотелось развернуться, подойти к нему, встряхнуть за воротник и хорошенько прикрикнуть, чтобы развязал свой язык, чтобы сказал подробно и нормально, чтобы каждое чёртово слово не приходилось вытягивать саднящим нетерпеливым силком, когда на душе и так было до белужьего вопля паршиво.

— Тогда что? Какая у тебя могла быть причина для того, чтобы якшаться со мной, когда я тебе…

Он надеялся, что мальчишка поймёт всё сам, подхватит, и этот чёртов разрывающий вопрос договаривать совсем не понадобится, но тот, понял уж или нет, никак этого не показал, ничего не подхватил и, что страшнее, вообще не ответил: просто заглох, как внезапно издохшая птичка-королёк, отживающая без единого дня рождения кошмарные и бессмысленные восемь скоротечных месяцев.

Это разозлило повторно, разозлило даже сильнее, чем всё, что успело случиться прежде. Пальцы мазнули ногтями по подоконнику, содрав слой засевшей занозами краски, и следующие слова вышли ещё более острыми, режущими, нетерпеливыми:

— Будь так добр ответить мне, пожалуйста. Мне кажется, после всего, что между нами было, я имею право знать хотя бы такой пустяк, нет?

Он всегда насиловал его вот так: что сейчас, что тогда. Лез в душу, разжигал там костры, скакал и плясал вокруг спятившим духом безумно хохочущего Пэка и что-то вечно требовал, вытягивал, теребил, не оставлял ни минуты покоя, и хорошо бы испытать за это стыд, но стыда, конечно же, не ощущалось.

Вообще ничего не ощущалось, кроме бурлящей в крови одержимой помешанности.

— Да был… был ты мне… нужен. Что тогда, что…

Он замолк, оборвался, зашился на нитки, прикусил язык, то ли нарочно, то ли случайно затыкаясь там, где было важнее всего, где как будто бы сказалось и призналось, но по-настоящему этого не сделало, и Ирвин, молча чертыхнувшийся, почувствовал, что вот теперь его проклятая злость всё-таки выходит из-под шаткого больного контроля.

— Да неужели? — слишком язвительно, слишком цинично, так, как именно с ним не позволял себе никогда прежде, прошипел он, раздирая проклятую белую краску на скрипящие щепки да пласты. — И что тогда это было, а, принцесса? Банальное недержание твоей чёртовой задницы, недотрах, бурное половое созревание? Если так, то ты всегда мог обратиться ко мне: поверь, я был бы самым счастливым на свете идиотом, если бы ты пришёл и предложил мне тебе всадить!

Пора было затыкаться, господи.

Затыкаться, закрывать руками рот, прекращать нести этот чёртов бред, который он держал в себе слишком долго, не делать хуже, чем было, хотя…

С другой стороны, всё было херово и так, куда и какое там «хуже», так что, ударив по подоконнику кулаком и тем самым, кажется, перепугав чёртового Кая до полусмерти, Ирвин обернулся к нему лицом, приблизился на один опасный шаг, опять и опять бесясь, когда этот паршивый засранец тут же от него отвернулся, и, скрипя зубами, зашипел, переходя на нездоровый воспалённый крик, дальше:

— Неужели ты думаешь, что я не думал об этом, детка? Боже правый, если так, то ты либо вдвойне идиот, либо и впрямь видел во мне полнейшее ничтожное говно. А я, знаешь ли, думал. Думал чёртовы сутки напролёт, как бы мне тебя так завалить, сдёрнуть с тебя штаны, аккуратно, чтобы не причинить боли, отыметь. Я дрочил на твои рисунки, на твои чёртовы носки, кончал по нескольку раз за ночь с твоим именем на губах, а потом улыбался тебе и умирал от одного твоего касания, по больному кругу представляя, как бы выглядело твоё лицо, когда я бы нависал над тобой, держал его в ладонях, целовал и шептал, долбясь в твою задницу, эти смешные, щенячьи, нахер тебе не нужные слова.

Мальчишка на табуретке, под каждым его словом становящийся всё меньше, прозрачнее, сломаннее и одновременно ярче, пунцовее, потому что щёки его горели бешено, глаза — пылали тоже, хоть и каким-то страшным, запуганным, мертвенным огнём, опустил голову так, чтобы уставиться в плывущий пол, и сделал это, бесы его всё дери, зря.

21
{"b":"719677","o":1}