Поэтому, собственно, и занимали теперь… такое вот странное почётное место.
Единственное, что немного — сильно, ладно, ладно, очень и очень сильно — усугубляло прошитую зачарованной струной обстановку, это самолёт.
Вернее даже самолётик, маленький такой и невзрачный, застрявший в нагой проводке под потолком и провисший ровно посерёдке над ними: самолётик этот от напряжения начинало коптить, крылья его трещали, обугливались, по воздуху полз неприятный жжёный запах…
На крыльях же, разумеется, снова, снова и снова был нарисован кривой, косой да безобразный, но всё равно угадывающийся и узнающийся мальчишка Кай, эту его кошмарную вакханалию вдоль да поперёк рассмотревший, изучивший, перещупавший, а в итоге только ухмыльнувшийся, сощурившийся да нахально усевшийся на пол и с тех пор так и не отводящий пьянящего разомлевшего взгляда.
Ирвин на него, раз уж всё так сложилось да получилось, смотрел тоже.
Сидел, одну ногу вытянув так, чтобы невзначай касаться чужого колена, а другую — согнув возле груди, вяло отхлёбывал кофе, дышал через раз, мурчал себе молча под нос — так и вовсе о безумствах Фудзи да вливающегося в поры мокро-солёного Ниппона, и думал, думал, господи, что, что, что…
Какой же он всё-таки потрясающий, этот снежный мальчик Кай.
Без куртки, без сапог, с небрежно закрученными, но всё равно выбивающимися из-под одежды волосами, в одной только лёгкой рубашке, футболке и обтягивающих ноги драных джинсах да этих безумных белых носках, он с каждой минутой всё больше и больше сводил с ума, и сердце Ирвина, к такому количеству эмоций и желаний не готовое, галдело, будто гнездо встревоженных чумазых галчат.
Они выпили по одному стакану кофе, по второму, Ирвин даже сходил за третьей порцией, которую оба уже остались просто болтать от борта к борту и скорее просто вдыхать да греть ладони, чем глотать, и только тогда Кай, от сгружающейся вокруг тишины, что ни странно, уставший первым, помычав да похмурившись и подёргав себя за накрученную на пальцы чёлку — соблазнял он так, что ли…? — вспомнил то, на что ответа так и не получил. Спросил:
— Так что насчёт того, что ты обещал мне рассказать?
— А…?
Ирвин почувствовал себя последним дураком, завитавшимся в облаках настолько, чтобы за реальностью уже попросту не поспевать, но поделать не смог ничего: он вроде бы и слышал, что там этот мальчик-принцесса сказал, но вот понять, какую именно его слова несли суть — не понял.
Куда там что-то понимать, когда пальцы оставались в волосах, запах чего-то странного, ванильного, в духе бесстыдного черноволосого ню только усиливался, лифт стоял на развилке, интересуясь, на какие из семерых небес ему стоило бы подняться, а собственное горло непроизвольно сокращалось, сглатывая отдающую горечью слюну.
— Я спрашиваю, расскажешь ты мне уже наконец или нет, зачем ты тогда туда всунулся и полез геройствовать? Ты обещал мне ответить, если вдруг забыл.
Ирвин, разбитый и разлетевшийся, как огромный мыльный шар, ставший впоследствии сотней шаров других, всё ещё тех, но одновременно уже и не тех, поскрёб пальцами в виске. Припомнил, что договаривались они не так, и что сам Кай ему на интересующий вопрос не ответил, но, махнув рукой, оглянувшись ещё раз вокруг да решив, что выделываться да качать фантомные права сейчас никак не стоит, тихо и смущённо пробормотал:
— И ты ещё спрашиваешь зачем-то, да…? После всего, что ты тут увидел, по-моему, и так всё понятно… — было стыдно, так стыдно, что хотелось задохнуться и отключиться, но раз уж начал, то не мешало бы договорить до конца так честно, как оно только было. Или хотя бы почти. — Увлёкся я тобой, понимаешь… Не просто увлёкся, а… наверное, это называется «влюбился». Да я же и так тебе обо всём сказал — там, на крыше… С тех пор легче не стало. Наоборот, стало намного хуже и тяжелее. Сперва я дошёл до того, что начал мысленно звать тебя, только не смейся, Каем, потому что надо же было как-то обращаться и всё такое… Потом решил, что больше не пойду в то чёртово место, потому что не переживу, если ты ещё раз меня пошлёшь. Потом я всю ночь пытался тебя нарисовать, но так как рисовать не умею, пытался зазря. Пусть и остановиться не мог. Ну а потом… — он вздохнул, опустил лицо, зажмурил глаза и, крепко стиснув в кулаках завалявшийся под боком рисунок, договорил на прекратившем дышать выдохе: — Потом я всё равно пошёл и побежал, потому что понял, что иначе тут просто свихнусь, везде тебя искал, никак не мог найти, а под конец дня вдруг увидел, как они тебя окружили и куда-то потащили, ну и… вот. Дальнейшее, думаю, ты знаешь и сам.
Было удушливо, мучительно-страшно и просто паршиво. Сердце в груди уже не колотилось, а просто текло, оборачиваясь в снег да заполняя собой все в округе дома, чашки, чайники, самого его расшивая белой небесной манной, чтобы то, что должно было случиться дальше, не принесло хотя бы слишком много неспособной уместиться в костях боли.
Смотреть на Кая не получалось, хоть и посмотреть хотелось. Так хотелось, что просто задохнуться, засохнуть из нутра, провыть в бетонных болотах собачьей перекрысью с красными слезящимися глазами, но не найти решимости всё равно: ну а вдруг, вдруг в синих сливовых радужках сейчас писался тот неотвратимый исход, которого он боялся больше всего остального на свете?
Вдруг мальчишка кривился, скалился, учился ненавидеть его и презирать?
Ирвин никак не мог придумать, сказать ли ему всё до конца, рассказать ли, что поначалу, так уж получилось, просто принял его за девушку, а потом понял, что ничего эта маленькая глупая ошибка не меняет, что, видно, так было нужно и суждено, что от самого себя и того, что тебя в этой жизни ждёт, никуда не денешься и не уйдёшь, что, значит, встреча их была предначертана чем-то свыше. Он правда не знал, он не мог ничего решить, теребил на себе рубашку да, не замечая того, разрывал прямоугольник изрисованного тетрадного листа…
А потом вот откуда-то из далёкого далёка, едва-едва пробившееся сквозь выстроенное им стекло стаей пернатых нерп, улетающих на восток, услышал:
— Извини, что я тогда там, на крыше, сказал тебе то, что сказал, душистик.
— Ч-что…? Что ты такое…?
Ирвин всё ещё не смотрел на него, хоть тело вроде бы и тянулось куда-то наверх, сердце неуверенно переворачивалось, твердея и возвращаясь к прежнему месту, а в голове выло да шумело волной загнанного на отмель залива.
— Я просто… не поверил, что ты всерьёз. Решил, если точнее, что тебя подослал кто-то из них, пообещав то ли что-нибудь дать взамен, то ли просто не трогать, ну и… Они так уже делали, поэтому я и… не мог понять, за какого же идиота меня держат, если думают, что я клюну на одну и ту же удочку дважды.
Что он испытывает теперь, что происходит с ним каждую чёртову секунду — Ирвин уже не знал, не поспевал, путался и терялся в собственной опустелой грудной клети, громыхающей болтающимися туда-сюда рёбрами, как детская погремушка.
В крови ползала ревность, под желудком ершился болезненный страх, в районе ключиц теплилась разгоняющая температуру надежда, в голове таяло и плыло, губы дрожали, кусались и ни в какую не слушались, неся исконно что-то не то:
— И что… в прошлый раз ты… того, кто… кто к тебе… ты его…
— Да нет совсем. Нет. Я же тоже… не то, что они обо мне говорят. Я тогда нутром почуял неладное, разбесился и послал того шкета на хрен. К тому же… он мне просто не понравился. Не настолько я… этот самый, чтобы обтираться с кем попало. Я сразу решил, что ты такой же и туда же, поэтому и не раздумывал особо, как к тебе отнестись, а сегодня… там, на этом дворе, и пока мы шли сюда, к тебе… понял, что… что, ну… в общем, ты мне как бы… нравишься, я думаю…
Теперь Ирвин уже не подумал, а железобетонно понял, что вот-вот остановится всем, чем остановиться только можно, закончится, допишет самим собой самый последний на свете абзац и просто-напросто умрёт.
Отойдёт вместе с глупым чёрным дроздом и этими вот орущими галками, оккупировавшими падающее снегом сердце, взлетит, взовьётся к небу и уже оттуда, роняя чёрные да белые с сединой перья, зальётся больным и сумасшедшим, но бесконечно счастливым, никак не решающимся поверить смехом.