Рейнхарт, наивно уверовавший, что до подобных крайностей дело почему-нибудь не дойдет, вполголоса чертыхнулся, крепче сжал окостеневающие пальцы, неприязненно глядя, как его очаровательного мальчика, без метки помеченного и на долгую посмертную жизнь избранного, просто-таки бесцеремонно впечатали в грязные простыни, навалились сверху, раскинули по обеим сторонам от разметавшихся шелковистых волос блохастые наглые лапы.
— Эй-эй, не смешите-ка меня… Это что еще за чертов новодел…?
Он читал «Отелло», он видел и слышал «Отелло» с пять или шесть навязанных раз в пошлом безумстве копирующих друг друга любительских выкидышей, и никакой сцены с поцелуями — ни с жаркими и пылкими, ни с какими угодно вообще — в нём никогда не встречал.
Поцелуи — это уже в похождениях бессовестного изменщика-Ромео, бросающегося воспетыми девочками так, как иные девочки бросались изношенными дырявыми перчатками, оставленными утопать в жирных расхлебанных лужах под месящей шумную мостовую подкованной конской ногой. Это уже туда, в те дивностранные суицидальные дебри чужой монументальной глупости, а не раздутой из самоубившейся мухи сопливой трагедии. В суровом безромантичном «Отелло» поцелуев издавна, испокон подлинного авторского сотворения, не водилось, и Рейнхарту, продолжающему и продолжающему за чинящимся беспределом наблюдать, снова нестерпимо сильно захотелось взлететь на покинутый педжент и оторвать от заигравшихся плеч одну скотскую седую головешку. Пришедшее чуть погодя понимание, что распроклятый Маурицио, прекрасно знающий, что за ними смотрят, творил это всё самым ублюдочнейшим образом назло, прямо на глазах решив продемонстрировать не имеющиеся выдуманные права, забрать под себя чужую территорию и бросить повторный вызов куда как более пожитому и просто физически более сильному самцу, выбесило только больше.
Наверное, Микель бы и в самом деле вновь бросился туда, когда чертов мавр, двигающийся настолько медленно, чтобы последние сомнения относительно его циничного клоунского поведения безвопросно отринулись, склонился еще ниже, прижимаясь недостойной похабной пастью к податливым тонким губам, если бы в тот самый миг, как мужчина, сотрясаясь в сведенных кулаках и отмеряя третий с половиной шаг, изуродованный зловонной жаждой убить-растерзать-убить, прелестница Дездемона, полыхающая предупреждением такого же прелестного, но перекошенного личика, не выкинула неожиданный, совершенно не свойственный ее навязанно кроткой натуре фортель, практически выкрикивая в небо этот свой обворожительный лозунг во избавление от всяческих поганых мавров и недоделанных смуглокожих латинцев с дурной индийской родинкой под левым солнечным веком:
«Разочаровываю быстро, качественно, с гарантией».
Микель хорошо знал, что Исландия безумно — даже сильнее, чем он сам — любила преподносить подарки и сюрпризы — причем делать это предпочитала не с наивной отогревающей улыбкой, а с настораживающе предостерегающей ухмылкой, — и сейчас она, немыслимо горькая и прекрасная, ландышево-ледовитая и георгиново-огненная до самого потаенного сердца, грохотом усилившегося ливнепада пророкотала, что мальчик-девочка на неплодородных, но благороднейших в своей искренности берегах обязательно вскормится, оперится и приживется: взрастет избалованной рейкьявикской ягодой под ласковыми полярными зорями и благодатным северным дождем, пустит корешки и порадует всех, кто только захочет увидеть, такой редкой для этих краев забаюканной птичьей душой, расцветшей голубичным лепестком.
Исландия, принося непреступную клятву вечной присяги, окутала туманной шалью его плечи, поцеловала в разрумяненные щеки, обнежила черные, что непролазнейшие горные ущелья, волосы, и мальчик-девочка, избранный новым ее фаворитом, осмелел, взбрыкнул острым филигранным коленом, освободился от замучивших венецианских чар. Взревел, упираясь ногами в чужой надавливающий живот: — «И ты туда же, сучий ты выродок?! Тоже ко мне свои блядские лапы захотел протянуть?!» — а после, не мешкая, разрывая окутавшие стекающим саваном одеяла и простыни, проклиная, негодуя и матерясь через каждый оброненный выдох, со всей цветочной, но вполне пагубной силой врезал застывшему беловолосому мальчишке хрустнувшим кулаком по лицу, заставляя того отшатнуться, отлететь, вскричать и, ухватившись никак не могущими попасть пальцами за разбитый до пролившейся крови нос, сползти на пол, скуля укушенной своими же зубами побитой собакой.
Кажется, вокруг них изрядно замельтешило притягательное, мокрое, зажатое и красное. Кажется, колючий терновый бутон еще долго о чем-то шипел на искаженном до неузнаваемости — виной всему, верил Рейнхарт, был смеющийся в голос дождь — английском, после чего Рейкьявик, раскрывший навстречу юному бунтарю такое же хиппарское свободолюбивое hjarta, взвыл кличем заблудившейся в зимующих бурях чайки, распахнул сомкнувшиеся на худощавой спине объятия и обрушил на головы всех собравшихся перенесенный с далеких горных вершин водопад — настолько ледяной, игольчатый и стирающий весь мгновенно исчезнувший мир, что люди, впервые за долгие годы столкнувшиеся с позабытым драконьим буйством, в гомонящем испуганном крике врассыпную бросились прочь.
Микель, попросту не имевший ни права, ни сил оставить то, что по безвозмездному стечению щедрых обстоятельств ложилось к нему в руки, сам не знал, как во всём этом дурдоме, в раздрае распаляющегося Приполярья, сумел разглядеть, как мальчик-девочка, спрыгнув с опорожняющейся сошедшими водами больничной кровати, придерживая в руках задранные по самые бедра увесистые юбки, босыми ногами прошлепал к покачивающемуся деревянному краю, заозирался, будто намеренно выискивая кого-то потерянно-жгучим взглядом, натвердо зная, что этот «кто-то» должен оказаться где-нибудь здесь, притаившись в тени выуженного из рукава санитарного балагана. Уставился вдруг на пять с лишним секунд под тот же перевинченный столб, под которым таился еле-еле выстукивающий отдавшимся сердцем влюбленный Рейнхарт, недовольно поморщился и, резко отвернувшись на едва не поскользнувшихся пятках, практически в то же мгновение растаял, растворился, поблек под всё ярее и ярее подсекающими струями — поморничьими, островными и яблочно-снежными, как и весь его горькопризрачный силуэт.
Микель Дождесерд, беспринципно растянув губы в апогее одухотворенной порочной улыбки, одержавшей еще одну маленькую жестокую победу, присвистнул.
От души похлопал потемневшими от вобранного холода ладонями, награждая провалившуюся для всех остальных безупречную постановку заслуженными аплодисментами, а затем, убрав в безнадежно промокший карман такие же безнадежно промокшие сигареты, спешной трусящей рысью нырнул в пепельно-сизую дождливую пелену — на сотрясающий до экзальтирующего предвкушения перехват выпущенного из вскрытой клетки эксцентричного цветочного зверька.
========== Часть 2. Dolce far niente ==========
Мальчик мой, вот тебе всё:
Маленький преданный дом,
Горький, как водка со льдом,
Дым без огня.
Восемь оставленных тел,
Эхо шагов по воде —
Больше и нет ничего у меня.
Немного Нервно — Эхо шагов по воде
Ночной город — он всегда просто Ночной Город, как ты его иначе ни назови, а ночь — она тоже всегда просто Ночь, даже если стрелки заснувших от безделья часов только-только подобрались к черточке пахнущего соленым молоком вечера. Ночь — она всегда Ночь, если небо обсыпано звездной мукой, над водой или притихшими крышами затаилась задумчивая холерная луна, а чуткое человечье сердце окуталось дланью тревожливо-чувственной сладости. Ночью светят перемолотым нептуновым дыханием одинаковые для всех и всего фонари: желтые и глухие смешные старики в низко надвинутых на лоб рогатых хельмах. Ночью заводные железные звери спят у своих холодных причалов, затемнив мутной масляной испариной смотровые стекла, а звери другие, пусть и тоже выкованные из оплавленного древлего металла, наоборот, обернувшись летающими огневиками, снуют да рыскают по блестящим от пролившегося дождя дорогам, разбрасывая поднятые брызги тремя хвостами воскрешенного водоступающего Иисуса.