Уэльс, которому чердаки всегда представлялись несколько иначе, не мог взять в толк, чем он тогда чердак, если составляет, по сути, такую же комнату, но спрашивать — и настолько позориться в этих своих глупых вопросах, — конечно же, не стал. Только покосился на загадочную дверь номер два, попытался придумать, куда и зачем она, такая чудно́ устроенная, могла бы вести, но додумать ничего не успел, невольно напоровшись на взгляд сопровождающего каждую его мысль Рейнхарта.
— Там нет абсолютно ничего интересного, душа моя. Чуть позже я тебе это покажу — или ты сам проверишь, если захочешь. А пока — милости прошу в ваши временные покои, мой маленький принц. Хоть я и готов хорошенько самому себе наподдать за то, что привел вас в столь неблагодарную обстановку.
Лис нисколько не кривлялся, не паясничал, а говорил всецело искренне, с такой же дурной искренней тревогой вглядываясь в беспомощно отворачивающееся лицо, и Уэльс, не зная, как еще успокоить не укладывающегося в голове балбеса, впустившего его за бесценок в свой дом и пытающегося раскланяться в три спины, тихо, смущенно и стыдливо буркнул, старательно таращась в противоположную стенку:
— Всё в порядке с этой твоей обстановкой, ну… Мне вообще всё равно, где и как жить, если на улице спать не надо. Нашел, за что переживать…
В маленькой предчердачной комнатенке, обтянутой простенькими обоями такой же простенькой буро-белой расцветки — клетчатые ромбовидные цветы по протертому полевому полотну, — тоже таились то выбитые и переломанные двери, отвинченные от слетевших петлиц, то такие же пущенные на топку предметы бывшего домашнего обихода: Юа, пытаясь чем-нибудь беспорядочно скачущие мысли занять, насчитал три тумбочки и пять разномастных столов, сгруженных друг на друга солидным рождественским снеговиком. Имелся тут и вполне годный стенной шкаф, за зеркальными дверцами которого — как Микель сообщил — покоились постельные принадлежности и кипа еще всякого мягкого да мольного тряпичного быта.
Идти босиком было трудно и чуточку болезненно — доски, разбросанные гвозди, рваные клочки, пыль, щепки и известка радостно впивались в кожу, заставляя то стискивать зубы, то почти подпрыгивать, ругаясь вполголоса всем изученным — на обоих уже языках — матом.
Рейнхарт на это вновь разводил руками, вновь извинялся и пытался протянуть мальчишке поддерживающую помощливую руку, и вновь Уэльс посылал того на хер, отбрыкивался, крысился, шипел и украдкой оглядывал дремлющие переменчивые помещения, вскорости сообразив, что в коробках, понатыканных по углам, таились, кажется, залежи просыревших насквозь книг, а в пакетах — копны черт знает чьей поношенной одежды, пропахшей горькой уличной полынью да старым нафталиновым маслом.
Он уже даже почти решился о чём-нибудь таком спросить, всё ближе и ближе подбираясь к выделенному спальному чердаку, когда под беззащитной нагой ступнёй обосновалось вдруг нечто фатальное, добивающее, что, соприкоснувшись с обледенелой кожей, обдало тугой нервозной болью, дрожью в резко распрямившейся спине, широко распахнувшимися глазами и грубым, воплем сорвавшимся с искривившихся губ:
— Блядь! Блядь, блядь, блядь же!
— Что, моя радость?! Что с тобой такое стряслось?!
Микель тут же всполошился, перекосился, испугался, потянулся было навстречу, но практически мгновенно нарвался на дикий звериный оскал и упершиеся в грудь трясущиеся руки, всеми агрессивными силами отпихивающие его прочь.
Синегривый мальчишка, продолжая выть, материться и стонать, отдернулся, отпрыгнул, споткнулся, едва не повалившись навзничь, и, схватившись пальцами за задранную левую ногу, прыгая на правой потешной неуклюжей цаплей, уставился с пульсирующим в глазах растравленным бешенством на растекающийся по ту сторону стопной кожи темный внутренний кровоподтек, оставленный проклятой собачьей игрушкой, черт знает что и почему забывшей в этой идиотской издевающейся комнате.
— У тебя что, еще и собака есть, я не понимаю?! Если есть, то почему ты так и не сказал?! Предупредил бы хоть, твою же сраную мать! — продолжая натирать ушибленную конечность, завывать и давиться выступившими на ресницы слезами, гаркнул Юа, напрочь забывая, что, вообще-то, всего-навсего гость и набрасываться на мужчину-хозяина, держащего пусть даже целую ватагу собак да такой же целый прицеп их недобитых игрушек, не имеет никакого права.
Микель в ответ на его вопли удивленно сморгнул.
Сделал еще одну тщетную попытку притронуться к пораненной мальчишеской ноге, но опять и опять не добился, мрачнея и чернея лицом, ровным счетом ничего, кроме ошалелого газельего прыжка в сторонку да наполнившихся обиженным бешенством осенне-опаловых глаз.
— Нет, мой цветок. Собаки у меня нет. С чего ты вообще к этому пришел?
— С того! — в сердцах рявкнул Уэльс, отпуская ноющую, гудящую, ощутимо опухающую ногу и тычась потряхиваемым нервным пальцем в невозмутимо валяющуюся внизу игрушку в форме не пробиваемой ни одним зубом, ни одной пулей резиновой косточки с разомлевшей рисованной бабочкой, если и предназначенную кому-то в «игры», то лишь натасканному на добродушную бойню квадратноголовому стаффорду. — Какого тогда хера здесь валяется собачья игрушка, если у тебя никакой собаки нет?!
— Послушай, мальчик… — Микель, сам того очень и очень не желая, вопреки всем стараниям успокоиться и взять себя в руки, начинал терять истончающееся терпение, только вот Уэльс, распаленный злостью и не прекращающимися сыпаться унижениями да увечьями, этого не замечал, продолжая рвать и метать железным драконом с отвалившейся проржавленной лапой. — Я понимаю, что тебе больно, что я в этом виноват и что поэтому ты на меня злишься, и я бы помог тебе и пройти здесь, и унять твою боль, да ты же мне никак не позволяешь! Я ведь не зря тебя предупреждал, что привел в приличное состояние только нижний этаж, а всё, что не оказалось пригодным, и что мне было просто лень выбрасывать, отнес сюда. Я сам не знаю, что может тут повстречаться — вещи остались в большинстве своём от прошлых хозяев, — потому-то я и хотел бы оставить тебя при себе, но я даже не пытаюсь, как видишь, предложить тебе поселиться вместе со мной внизу — ты же, зуб даю, выцарапаешь мне за это глаза!
— Не выцарапаю, — на секунду как будто бы притихая, прекращая полыхать и смотреть с сочащейся изо всех пор ненавистью, процедил вдруг несносный психующий мальчишка.
— Нет…?
— Нет. Просто выбью их к чертовой матери твоей же сраной собачьей игрушкой! — Надежду Микеля, едва-едва поднявшую неуверенную усталую голову, тут же разнесло испытательным кровожадным снарядом, разбросав мокрые красные ошметки по тусклым стенам, а Уэльс, в упор не желающий понимать, что творит, и что самое бы время прекратить да остановиться, всё никак не хотел и не хотел униматься, продолжая в три разодранных горла истерить: — С какого хуя нужно было снимать с меня ботинки, если ты знал, какое здесь творится дерьмо?! Сам-то ты что-то не поспешил разуваться, хренов кретин! В ботинках сюда поперся! А с меня их снял, будто нарочно издеваться собрался!
— Знаешь, юноша… — вытягивая прежде лисью пасть в нехорошем волчьем ощере, прохрипел остающийся всё с меньшим и меньшим самоконтролем Рейнхарт, — я бы все-таки посоветовал тебе столько не ругаться.
— Да?!
— Да.
— А не пошел бы ты со своими советами в жопу?! Хватит уже меня терроризировать, ты! И руки свои распускать не вздумай, при себе их нахуй держи, чтобы я видел!
Про руки он успел прокричать еще достаточно вовремя, потому как в следующее мгновение эти самые чертовы лапищи, скребнув по пустоте окогтившимися пальцами, потянулись следом, на сей раз ловя и стискивая свои крючья на пронзенных до новой ослепительной боли плечах.
Уэльса от этого соприкосновения дернуло, шатнуло, сотряхнуло разрядом физически ощутимого тока, а затем, перевернув нутром наружу и запрятав под слепившимся кожным слоем прекратившие видеть глаза, столкнуло одним лбом к другому, оставляя голову бушевать от оглушившего, сразу не узнанного удара, и прошипело в самые — закушенные, забитые и онемевшие — губы: