— Ну а что? Надо же было как-то назвать. А карпов, которые рыбки, я люблю. Как учат нас умные гуманные книжки — у каждой твари должна быть не только неповторимая морда, не только неповторимая пара, но и собственное неповторимое имя: иначе от морды не будет никакого проку, а пара всё равно изменит, спутав с парой другой. Уж не знаю, почему так повелось, но всем живущим требуются эти гребаные имена. Да и не живущим, если подумать, тоже требуются, чтобы не пачкали посмертной болью подушки и спокойно валялись у себя в гробах… Но полно об этом, юноша. Час нынче поздний, и я испытываю острую необходимость накормить тебя да хорошенько отмочить в горячей воде, а то ты вон какой продрогший да чумазый, не в обиду тебе будет сказано. Поэтому, с твоего позволения, продолжим эту дискуссию позже, а сейчас вернемся к нашему небольшому вояжу.
Юа, в общем-то смирившийся, думающий, что кот вон как по ней шустро скакал, а в довесок еще и прошитый легким оттенком интереса, попытался отнестись к лестнице с чуточку большим доверием и, морщась от раздирающего уши визга, все-таки пошел наверх, стараясь передвигаться быстрее, чем блудливые лисьи лапы, дурашливо пытающиеся его догнать под предлогом всё той же полубабской поддержки.
Правда, сопровождающий шум, напоминающий скрёб заточенной вилки по стеклу или отмытой школьной доске, добивал настолько, что, едва преодолев последние ступени, мальчишка не выдержал и, ступив босыми стопами на такой же визглявый пол, с трудом сдержав свою необузданную импульсивную натуру в руках, в сердцах ударил пяткой по чертовым — еле-еле друг к другу подогнанным, занозочным и дырявым — половицам.
— Да что за нахер такой?! — щерясь, жмурясь, едва не прикрывая ладонями уши, прошипел он. — Как ты вообще здесь ходишь?! Куда ведет вторая лестница, которая там, в гостиной? Разве не наверх? Почему мы не пошли по ней?
— Наверх, конечно, а то куда же ей еще вести, — охотно отозвался Рейнхарт, улыбаясь самой своей добродушной, насмешливой… и немножечко пакостливой, вот же сволочь, да кошачьей — ага, чистокровный, видите ли, лис он, как же… — улыбкой. — В общем-то, я тоже предпочитаю пользоваться именно ей, дабы лишний раз не тратить нервов, но в честь твоего новоселья захотел продемонстрировать все красоты этого — со всех сторон дивного да особенного — дома, а таковых тут, надо сказать, отнюдь не мало. По правде, я занимался обустройством только первого этажа, так что навряд ли что-либо за его пределами пробудит твое любопытство, конечно, да и рыться во всём этом хламе не сильно безопасно… но и это мы тоже сможем однажды исправить, если поймаем нужное настроение. Что же до нашей милейшей лесенки, издающей тонкие оргазмирующие трели изнасилованных старых перечниц, то она, судя по всему, использовалась как потайной спуск к туалету — этакая секретная садовая тропинка для робких неоперившихся девочек, живущих когдато под этой крышей заместо нас. Хотя я совершенно не могу вообразить, как они умудрялись ходить по ней тайно и как их не перебили допеченные задушенным сном папа́ и мама́… Даже у паршивого Карпа не получается проводить свои диверсии бесшумно, а хрупкие лилейные особы, даже если они каждое утро встают на весы и блюют в цветочный горшочек проглоченной накануне пищей, всё равно будут несколько… поувесистее.
Вслушиваясь в посмеивающийся, едкий, пульсирующий приподнятой оживленностью голос, Юа, вопреки тщетным стараниям, никак не мог подпустить на нужное расстояние к сердцу тщательно вылавливаемых, оглаживаемых, глотаемых друг за дружкой слов; все эти «мы» и «нас» не укладывались в голове, резали кружащийся слух, волновали, смущали и приводили в состояние глупой косульей беспомощности, и мальчик, не понимая, насколько Микель серьезен хотя бы в том, чтобы предлагать ему провести совместную и какую-то сплошь… семейную, что ли, уборку, всеми силами пытался делать вид, что занят чем-нибудь иным.
Например, чересчур увлеченным разглядыванием частично открывшегося глазам второго этажа, оказавшегося капельку странноватым тоже, но не в пример более близким к нормальному укладу устоявшегося человеческого жилья.
— Как ты можешь увидеть, дарлинг, это местечко у нас используется заместо вневременного склада. Или, иначе говоря, хламо да пылесборника, — подтверждая его догадки, объявил мужчина, конфузливо, но не совсем, постукивая костяшками пальцев по стене из тончайшей — хотя, быть может, исключительно на внешний вид — древесины, запорошенной вездесущей паутиной и комочками соткавшей целостный тополиный узор пыли.
— И уютно тебе так жить-то? В помойке такой… — угрюмо буркнул Уэльс, передергиваясь в озябших плечах — дуло тут зверски, даже под полом от застревающего воздушного течения то подвывало, то скреблось — и как всегда не находя ни умения, ни тактичности сдержать свой не в меру ядовитый зубастый язычок.
Впрочем, Микель Рейнхарт об этой его особенности отлично знал, а потому даже не обиделся, даже вообще ничего не сделал и не сказал — лишь наново развел руками и, тоскливо потеребив карман брюк, в который забыл перетащить из пальто успокаивающие сигареты, не нашел ничего лучшего, чем разместить блудливые пальцы, привыкшие всё время что-нибудь стискивать или трогать, на узком мальчишеском плече, вызывая во взорвавшихся Уэльсовых зрачках перепуганные нервозные нотки.
— Ну что же ты извечно так дергаешься да смотришь с этим болезненным недоверием, золотце? Не волнуйся, я вовсе не собираюсь тебя насиловать. По крайней мере, сейчас точно не собираюсь. Я, знаешь ли, ревностный ценитель прекрасного, а также того, что всякий человек имеет неприкосновенное право на спокойный сытный ужин, принятие расслабляющей ванны с капелькой бергамотового масла и ничем не омраченный сон. Так что не надо шарахаться от меня, дарлинг. Я ничем тебя не обижу.
Юа, с третьего удара сердца выцепивший в груде пространных усыпляющих слов то самое, про стоящее над душой мучающее изнасилование, отнюдь не отринутое, а переложенное на какое-то чертово вневременное «потом», поперхнувшись скукожившимся в горле воздухом, обернувшимся липким сургучным пузырем, каждой забившейся фиброй вспыхнул. Быстро-быстро покрылся разбежавшимися по лицу близняшными пятнышками, как лесная земляника покрывалась по весне крохотными белыми ворсинками, покуда сошедшее с ума солнце интимно ласкало ее огрубевшими мужественными ладонями. Затрясся, не справляясь с зажившим собственной жизнью нутром, от самых кончиков пальцев на осоловело подогнувшихся ногах, качнулся как будто навстречу…
И, со звонким хлопком отбив ладонь послушно отнявшего ту мужчины, всем своим видом говорящего, что ничего иного он и не надеялся ждать, вывернулся из-под его махины, отскочив на два или три калечных заячьих шага, чтобы снова, еле-еле дыша, поднять забитые порохом да дающим искру курком глаза-дула: пусть они оба и слишком хорошо понимали, что ничего глупый-глупый мальчишка не сделает хотя бы в силу физического неравенства, но…
Заключенное хрупкое перемирие оставалось шатким, как наметившаяся зеленая скорлупка новорожденного лесного ореха, да и под рукой непредсказуемого мальчика-азиата, умеющего порой удивить не хуже впадающего в скалящиеся припадки мужчины, ошивалось слишком много опасных колюще-режущих предметов и просто того, что можно было с удовольствием пустить в расход, разбивая о коронованную наглостью кудрявую башку на мелкие злобные щепки. В том же, что юнец, ежели вдруг что, попытается как следует его чем-нибудь приложить, Микель не сомневался — зачем сомневаться, если в свое время уже проходили и результата добились как раз-таки положительного?
— Да иди ты на хер собачий! — шипя разбесившейся заправской кошкой, прохрипел, еле сдерживая подступающий к глотке крик, ощерившийся Уэльс. — Иди-иди туда, слышишь?! И руки от меня убери! И про это самое трепаться не смей! Дотрогался и дотрепался уже, хватит! Сам же обещал своей мордой лживой, что не станешь ко мне лезть, если я… не захочу… А я и не хочу, ясно тебе?! Ни близко, ни далеко всей этой похабщины не хочу!