В одну горсть склеившихся минут перед синялыми мальчишескими глазами мелькали опрятные округлые холмики с торчащими тут и там гладкими булыжниками, сточенными ветром и ливнями, после — потянулись вдруг занесенные полегшим сеном воющие пустоши, покрытые то хрусткими заморозками, то всё еще держащейся на корнях травой, терзаемой с севера на восток роем свирепствующих озимых шквалов.
Потом всё это сменилось — так, будто и не было никогда… — вновь, и навстречу выплыло крохотное задумчивое озерцо, наверняка разлившееся здесь когдато из-за дождей, да так и не сумевшее впитаться в окропленную скальной крошкой почву; на ряблой водной глади прикорнули две тощие бесцветные утки и всесторонне странная, сумасшедшая, выкорчеванная и сорванная деревянная табличка, покачивающаяся на бараньих волнах: на той красовалась рисованная по фанере краснозобая индюшка, сотканная из узора заляпанной краской ладони, а чуть ниже, под лапами да толстым пернатым брюхом — потертая, но с чувством прописанная английская надпись:
«Добро пожаловать в Исландию, в которой всякого человека от всякой лягушки отличают лишь две непостоянных вещи…»
— Миллионы лет порой не самой удачной эволюции да одно неосторожное заклинание, как знает каждый уважающий себя тутошний гражданин, — услужливо подсказал Микель, улыбнувшись чеширской лисьей улыбкой. На удивленно вскинутые мальчишечьи брови улыбка эта расплылась шире, и мужчина, едва не напевая от удовольствия да зарядившего хорошего настроения, вытолкнувшего пережитое и перемолотое старое, охотно пояснил: — Так должна звучать полная запись, но ее, к сожалению, украли у нас ветра, дожди и это вот чудное смелое болотце. Если память мне не изменяет, раньше на перепутьях тех дорог, где мы с тобой сегодня прошли, частенько попадались такие вот шутливые, но весьма мудрые приветственные столбики. Говорят, к слову, что человечий род отношения к этим делам не имеет, чему я вполне охотно верю, и их, стало быть, понатыкали там легкие на каверзу эльфы. Заманчиво, не правда ли?
— И куда они потом делись, эти столбы? — вроде бы немножко бурчливо, а вроде бы и с искренним интересом спросила прислушивающаяся сивогривая роза, недоверчиво поглядывая на продолжающего лыбиться мужчину. — Кто их додумался спереть?
— «Спереть»…? — Рейнхарт, всё играющий и играющий со своими сигаретами, кажется, в каком-то смысле доигрался и окурком, заехавшим в горло, подавился. Закашлялся сквозь рваную, но удивительно негрубую ругань, выплюнул застрявший дым и порох и, смахнув с ресниц слезы, к вящему недоумению Юа, опять рассмеялся. — Да никто их не «спер», юноша. Увольте, но такие… развлечения, назовем их так, у здешнего населения не во вкусе. Тут принято считать, что если уж и спереть, как вы выразились, что-либо — то хотя бы что-нибудь того стоящее, чтобы не жалко было, если поймают с поличным, пойти по миру с клеймом да опороченной совестью… С чем я, в принципе, согласен, ибо риск за бесценок у меня не в чести. И потом, я — да и не только я — искренне верю, что каждой вещице — причитающееся ей место. Столбы эти смотрелись здесь весьма гармонично, а ты, юный мой адонис, не забывай, что это — Исландия, и боги ветров тут весьма и весьма своенравны. Видно, не угодило им чем-то невинное баловство, вот и унесли всё с собой, оставив лишь нашу одинокую лягушку купаться в таком же одиноком пруду.
Неразговорчивый мальчик-Уэльс, всё еще до конца не доверяющий его словам, отвечать на них не стал, и Микель, решив дать ему, и без того ступившему на путь нелегких испытаний да безвозвратных перемен, немного времени прийти в себя, принялся успокаивать наползающую скуку способом несколько… авангардным.
Или, выражаясь проще, нелепым и идиотским, как мысленно порешил Юа; видно, чертовы читанные-перечитанные письма по-прежнему не оставляли мужчину в покое, потому что когда он обернулся к тому в следующий раз, то так в недоумении да растерянности и завис, вытаращившись на то, как дождливый лис, совсем, должно быть, спятив, тыкался подожженной сигаретой в сложенный бумажный листок, старательно выжигая в том какую-то вопиющую…
Хрень.
Юа смотрел на него долго, машинально перебирая спотыкающимися тут и там ногами, и лишь когда эти самые ноги, лишенные сопровождения предостерегающих глаз, едва не заставили остальное тело сверзиться с кручины как по колдовству поднырнувшего под них холмика, усыпанного острыми горными осколками, Уэльс, туша глотками холодного воздуха переваренный отстукивающим сердцем испуг, неуверенно спросил:
— Что ты… делаешь…?
Рейнхарт, словно бы взаправду всецело погрузившийся в свой собственный — богатый на выдумки и безграничные ежедневные открытия — мирок, удивленно вскинул глаза, прищурился, проморгался сквозь налипший на ресницы ветреный смог, после чего незамедлительно расплылся в новой счастливейшей улыбке, напрочь стирающей из памяти Уэльса те резкие чудовищные черты, что еще недавно уродовали снова красивое, снова молодое и озаренное завидным добродушием лицо.
— Неужто тебе интересно, душа моя? — довольно мурлыкнул перерощенный да кучерявый лисий кошак. — Я решил проявить крупичку творческого подхода и выгравировать на этом паршивом сортирном листочке славный символичный герб, прежде чем запустить его в прекрасный последний полет.
Уэльсу подумалось, что он имел неудовольствие ослышаться. С другой же стороны…
Нихрена не подумалось.
Когда он вообще ослышивался, в конце-то концов, если все кругом только и делали, что несли настораживающий улыбчивый бред и дружно, по нажатию спускового крючка, соревновались в езде — у каждого исключительно по-своему уникальной — многострадальной разваливающейся кровли?
— У тебя опять началось оно, да…? Это… чертово помутнение… — мрачновато, не рассчитывая ни на какой ответ, пробормотал он. Вздохнул. Попинал закатывающиеся под ботинки скользкие камушки и, как-то и не желая ни за хер собачий обижать радующегося своей новой хреноте Рейнхарта, и чувствуя вкус неуютного покалывающего любопытства, все-таки переиначил показавшийся чересчур резким вопрос: — Что за герб?
Пределу счастья, охватившего озаренное смуглое лицо, не было ни границ, ни рамок, как не существовало тех и для буро-серых окружных пустошей, стрекочущих на вершинах ледников да непредсказуемых, изредка открывающих для фатального зевка рот взрывоопасных вулканов, на земле которых чокнутые на всю голову исландцы радостно плясали, спали и жили, не помня и не задумываясь, что под ними тикают стрелки той бомбы, что будет пострашнее и урановой, и радиевой, и какой угодно вообще.
— Боюсь, мои художественные навыки не слишком хороши, но я хотя бы постарался передать главные черты основного сходства… Это герб сей замечательной страны, мой милый мальчик. Что скажешь? Похоже? Хоть немножечко?
Нисколько не заботясь, психопат он в чужих глазах или не психопат, Микель доверительно протянул Юа истерзанный сеточками смятых трещинок листок, истыканный сигаретной головкой настолько, что разглядеть подтаявшие буковки уже почти не получалось, и Уэльс…
Зачем-то и отчего-то спокойно тот принял, послушно сжал в пальцах.
Слеповато поразглядывав и припомнив хоть раз в жизни пригодившиеся уроки старперного Хинрикссона, который учил, будто на всякое искусство смотреть нужно с какого-никакого, но расстояния, отодвинул от себя мельтешащий огненной чернотой лист в вытянутых руках, щурясь сквозь налипающий синий морок — время давно уже перевалило через хвост короткого осеннего дня. Повертел головой и так и этак…
И вдруг, к вящему своему изумлению, увидел во вроде бы бесконтрольных точечных конвульсиях, сотворенных прицельными, что железные выстрелы, одержимыми пальцами… какую-то, наверное, птицу: не то орла, не то ястреба, соседствующего с извергающей полымень…
Ящерицей.
Посередине значился заштрихованный квадратом крест, слева от которого прикорнула непонятная рогатая масса, а справа — нечто длинное и пространное, но имеющее вполне человеческие руки, в которых зажимало не то деревянный ствол, не то просто палку, не то и вовсе какой-то там магический посох усердствующего Гендальфа…